Человек из ночи — страница 32 из 60

Прошагать десять — пятнадцать километров по «нормальной» дороге чепуха. Ну, а в распутицу, по заболоченному лесу…

Дорога, по которой в зимнее время шло снабжение войск, введенных в прорыв и обороняющих коридор, размякла. Даже на тех ее участках, где лежал настил из бревен, идти было трудно. И мы втроем, Рыженков, Вотчал и я, шагали напрямик по лесу, молча продираясь через кустарник подлеска, перебираясь через болотины по кочкам, прощупывая каждый шаг дрючками, и все же часто оступались, черпая воду в сапоги. Хорошо еще, что ночь была светлой. Рыженков вскоре отделился от нас, свернул правее, на КП одной из дивизий.

Когда стала заниматься заря, мы вышли к железнодорожной линии. Насыпь ее была разбита бомбами и снарядами. Рельсы и шпалы разбросаны.

— Перекур, — хрипло сказал Вотчал, опускаясь на землю у края воронки, и стал стаскивать сапоги.

Я последовал его примеру и тоже вылил воду из голенищ.

Еще было тихо. Курился туман. Недвижно стояли покалеченные сосны и ели. Где-то журчал ручей. Робко, не закончив своей нехитрой трели, попробовал голос зяблик. Ему ответил другой. Совсем недалеко забормотал, зачуфыкал тетерев-косач. Лесной конек включился в весенний любовный птичий концерт. Лес ожил, зазвенел.

— «И равнодушная природа…» — пробормотал Вотчал. Потом повернулся ко мне и сказал: — Если это правда… А это, очевидно, правда… У меня не укладывается в голове, как можно совершить такое — изменить! Вы понимаете — изменить!

Он говорил о том, что и меня мучало, — о командующем Второй ударной. Бывшем командарме…

Я вспоминал зимнюю вьюжную ночь в канун боев за прорыв на этом участке фронта. По дорогам шли полки сибирских дивизий. Молодые веселые ребята в полушубках и валенках. Громыхали танки. Тянулись батареи. На перекрестке у деревни Папоротно, бывшей деревни — от нее осталось всего-то три-четыре дома, — стояла группа командиров. Наш командующий, член Военного совета Лебедев, политотдельцы и несколько незнакомых в больших чинах. Один из них, высокий, худой, в шинели с меховым воротником, в поблескивающих очках, немного в стороне о чем-то беседовал с Коровниковым. В такт своим словам он ритмично взмахивал кистью руки с зажатой в ней перчаткой.

— Командующий Второй генерал Власов, — толкнул меня в бок подполковник Джараян. — Великое дело ему доверено!

Какое дело, мне было известно. Прорыв блокады Ленинграда! И я посмотрел на него с уважением и надеждой. Ведь там, в Ленинграде, все мои кровные — отец, мать, брат. Один из братьев, младший, веселый парень, подводник, был ранен и погиб. Остальные, может быть, нет, наверное, наверное, будут спасены! Второй ударной… Власовым…

Коровников и Власов между тем повернулись и пошли к ближайшей избе, продолжая разговаривать. Когда они поравнялись со мной, я откозырял. Коровников ответил. Власов, продолжая говорить, не обратил на меня внимания. И я услышал слова, больно царапнувшие сознание: «…этих, евреев и чечмеков всяких, вы гоните… Посылайте ко мне на связь только русских…»

— Все это ужасно, — продолжал между тем Вотчал. — Как мог человек — если он хотя бы на один процент человек — поступить так… Зная трагедию Ленинграда. Ведь там у людей была надежда на прорыв блокады. И она рухнула. Ужасно…

Я молчал. Что я мог сказать?

Взглянув на меня пристально, Вотчал тоже замолчал.

Неподалеку от нас из леса вышло несколько солдат. Обросшие, почерневшие, в грязных бинтах, они еле передвигали ноги.

Вотчал вскочил и побежал к ним. Подхватил под руку одного, сильно припадавшего на правую, распухшую ногу, довел до сухого места и бережно посадил.

— Товарищи, товарищи, — сказал он, — теперь уже немного осталось. Приемный пункт близко.

— Покурить… не найдется? — спросил раненный в ногу, с трудом разлепляя запекшиеся губы.

Я вытащил из полевой сумки пачку «Беломора». К ней молча потянули руки другие.

— Только здесь отдыхать долго нельзя. Вдоль железной дороги они бомбят каждое утро.

— А, плевать! — сказал раненый в ногу, затягиваясь. — Мы уже через все перешагнули.

Все же мы уговорили их подняться и повели вдоль насыпи, до разбитой будки, неподалеку от которой был медицинский приемный пункт.

Вотчал вел, почти нес раненного в ногу. Я — другого, истощенного и апатичного старшину-танкиста, без кисти левой руки и с ожогами лица.

Остальные раненые шли молча, лишь изредка поругиваясь.

От приемного пункта мы пошли по проселку к ближайшему госпиталю. Теперь уже не было тишины. На левом фланге, в районе деревни Мясной Бор, била вражеская и наша артиллерия. То и дело отвратительно выли «юнкерсы», пикируя, как обычно, на железную дорогу и на переправы через Волхов.

Мы шли и жевали сухари, взятые по продаттестату у старшины на приемном пункте. Грызть мне было трудно. Однообразное питание концентратами месяца два подряд давало себя знать. Проявилось давнее предрасположение к авитаминозу.

Вотчал обратил внимание на то, как я осторожно, поневоле гримасничая, кусал сухарь.

— Зубы болят?

— Да не болят… шатаются.

— Дайте-ка посмотрю десны. Откройте рот. Так. В вашем организме недостает витаминов. Главным образом це. Цингой болели?

— В начальной стадии. Давно уже, в молодости, в экспедиции в Сибири. Потом было такое же в Казахстане.

— Это можно быстро поправить. — И — слово за́ слово — Вотчал рассказал мне о новой теории механизма действия «веществ жизни» — витаминов — на организм человека.

На проселке почва была суше, идти легче, и так, беседуя, мы незаметно дошли до нужного профессору госпиталя. Палатки его поставили в густом ельнике над ручьем. И даже в сотне шагов их трудно было обнаружить.

— Вам не приходилось читать повесть писателя-француза Дюамеля о военных врачах первой мировой войны? — вдруг спросил Вотчал, перешагивая через ручей.

— Читал. Правдивая книга…

— Тогда вспомните, каким образом автор или герой этой повести определил, что в лесу расположен госпиталь. Не обратили внимания? Дюамель пишет — он услышал крики боли и стоны… А вот мы подошли уже к палаткам вплотную… И все здесь тихо! Меня такое поразило в первый раз в самое сердце. Волнует и сейчас. Удивительное мужество, эпический стоицизм у наших солдат… Учтите к тому же — мы, врачи, не очень-то щедры на болеутоляющее и успокаивающее… Ну, вы дальше? До свидания.

И быстро зашагал к маленькой палатке — штабу госпиталя.


Трагедия Второй ударной продолжалась еще много дней, более месяца. Подтянув новые силы, противник все сжимал и сжимал коридор, через который выходили остатки преданных Власовым дивизий. Горловина в районе Мясного Бора стала простреливаться вражескими пулеметами и минометами. Через это страшное место проползали ночами. Тысячи не миновали его, остались там навсегда.

А ведь он, этот генерал в шинели с меховым воротником, сознательно дезорганизовав действия доверенных ему дивизий, знал, знал, что они погибнут. Да и не только это! Он знал, что повлечет за собой его измена: срыв операции по прорыву блокады, а значит, смерть в мучениях от голода сотен и сотен тысяч ленинградцев — детей, женщин, стариков… В новейшей истории человечества нет, пожалуй, большей личной вины ни у одного человека. Слабое «утешение», что он был казнен, повешен в Ленинграде после победы.


…После боев в районе прорыва Второй ударной наша 59-я армия весной 42-го заняла глухую оборону по Волхову и на большом плацдарме на левом берегу реки, в районе Спасской Полисти.

Это совсем не значит, что на нашем участке фронта всегда было тихо. Происходили бои «местного значения», иногда короткие, но кровопролитные. Героическая оборона Ленинграда — и в том числе на внешнем кольце этой обороны, на Волхове — сыграла важную стратегическую роль. Провалился план охвата столицы Советской страны с севера, и здесь более чем два года сковывались значительные силы врага.

В боях «местного значения» враг иногда пытался прорвать нашу оборону. Таким было сражение в районе Спасской Полисти осенью сорок второго. Тогда несколько дней противник атаковал, желая во что бы то ни стало разрезать наш плацдарм на левом берегу Волхова, выйти к переправе у поселка Селищи. В этом ожесточенном бою погиб военврач Рыженков. Проверяя выдвинутые вперед полковые медпункты, он попал под артиллерийский налет.

Однако чаще наша 59-я армия и ее правый сосед — 54-я армия — сами тревожили врага внезапными ударами. Особенно часто в то время, когда готовилось наступление северного крыла Волховского фронта, в районе Синявино, увенчавшееся в сорок третьем прорывом блокады города Ленина.

Каждый бой «местного значения» по нашей инициативе помимо прощупывания прочности обороны противника и отвлечения его сил на себя преследовал еще и цель мало-помалу улучшить позиции армии.

По левому берегу Волхова, между переправой у Селищ и станцией Чудово, на железнодорожной магистрали Москва — Ленинград, тянется гряда холмов. На пологих их склонах и в пойме реки невспаханные, незасеянные поля. Летом они то желтые от сурепки и лютиков, то белые с просинью от ромашек и васильков. А на вершинах холмов старые русские деревни. Впрочем, точнее сказать — то, что от них осталось: полуобгоревшие стены изб, одинокие печные трубы, искалеченные ветлы, колодезные срубы, заросли крапивы, лопухов и конского щавеля.

В нескольких километрах севернее переправы у Селищ, на правом крыле нашего заволховского плацдарма, над рекой, одно за другим селения Дымно и Званка.

Званка — бывшее поместье древнего державинского рода. Здесь родился Гавриил Романович Державин. В этом селе, на крутояре, могучая церковь. Ее колокольня видна издалека. И там расположен очень ценный для врага наблюдательный пункт. С колокольни просматривается вся наша линия обороны — от переправы на плацдарм до железнодорожного моста через Волхов, около станции Чудово, — и есть возможность держать ее под контролем своей артиллерии. И ни черта с этим наблюдательным пунктом мы сделать не могли. Для снайперов он был недосягаем, а снаряды даже гаубиц сто пятьдесят второго калибра, попадая в колокольню или ограду, лишь подымали кирпичную пыль и делали незначительные выбоины.