— Ну что ж, — сказал майор Арефьев, когда почти совсем стемнело, — пожалуй, можно немного и отдохнуть. Пойдемте, что ли, в этот крайний дом. Попросим приюта до утра. А вы, капитан, командуйте. В случае чего ко мне вестового… Привет!
Арефьев откозырял, круто повернулся и зашагал, высокий и сильный, напрямик к смутно видневшемуся строению у въезда в маленький польский городок. Еле волоча ноги, спотыкаясь о какие-то низенькие кустики, я последовал за ним. Неглубокий, днем набухший водой, а сейчас подмерзший снег громко хрустел под подошвами моих сапог.
Дом на окраине Мехува казался нежилым. Окна закрыты ставнями, труба не дымит… Однако на стук нам открыли сразу же. Невысокий сухой старик в очках гостеприимно пригласил войти и представился учителем музыки Вишневецким.
— Прошу, панове… Однако зимно в нашей мешкане, — смущенно сказал он, когда мы попросились на ночевку.
Говорил он по-русски неплохо, лишь изредка вставляя польские слова.
В комнате, куда мы вошли из небольшой передней, действительно было прохладно. Ее, наверное, не топили уже несколько дней. Это была, очевидно, столовая и гостиная вместе. Середину ее занимал большой круглый стол под узорной скатертью с кистями. Вокруг него несколько венских стульев. Небольшой рояль поблескивал черным лаком в углу у зашторенного окна, а рядом с ним распласталась низкая тахта с горкой причудливой формы подушек. В слабом свете крошечной пятилинейной керосиновой лампочки, которую держал хозяин, на стенах можно было различить темные портреты в темных рамах. И большое темное распятие.
— Если разрешите, мы здесь и устроимся, пан, — кивнул головой в сторону тахты Арефьев. — Вы уж извините за вторжение. — И тяжело опустился на стул.
Вишневецкий протестующе вскинул руку:
— Ну разве тут можно, панове! Разве можно! Прошу на спальню. Прошу не обидеть…
Мы не смогли воспротивиться настойчивым уговорам и прошли в соседнюю комнату.
Я плохо помню, что дальше было… Да, мы скинули шинели, сапоги. Сняли с широкой кровати и свернули перину вместе с простынями, как ни протестовал хозяин, и поставили тюк стоймя в сторонке, у зеркала. Потом легли, кажется, поперек постели, накрылись шинелями и… Вот так спят «как убитые»! Ох, как хотелось тогда отдыха!
…Уже несколько суток наша 59-я армия наступала с Сандомирского плацдарма. Вначале противник оказал серьезное сопротивление. Затем стал откатываться, лишь кое-где оставляя заслоны и группы танков, которые вели с нами короткие и ожесточенные арьергардные бои. Эти стычки, опрокидывание засад, отражение танковых наскоков и непрерывное, днем и ночью, движение вперед и вперед по разбитым, раскисающим днем и скользким, схваченным ночными заморозками дорогам выматывали силы наших солдат. Командование армии понимало это и каждую возможность использовало, чтобы дать хотя бы короткий отдых то одной части, то другой.
Сегодня утром танковый батальон соединения Рыбалко и передовой полк стрелковой дивизии, поддержанный дивизионом ИПТАПа[16], как писали в то время в военных корреспонденциях, после ночного марша «с ходу ворвался» в польский городок Мехув.
Для довольно сильного заслона, оставленного в нем противником, это было неожиданностью. Все же немцы попытались защищаться: Мехув расположен недалеко к северу от древней польской столицы Кракова и, очевидно, должен был прикрывать фланг ее линии обороны.
Но наши танки, войдя в город, разрезали заслон и заняли центральную площадь города. Отсюда они держали под огнем своих пушек и пулеметов сходящиеся к площади несколько улиц. Это облегчило задачу пехоты, и к полудню примерно почти весь Мехув был освобожден.
Трудно передать то чувство, которое испытываешь, когда идешь по земле, только что отвоеванной у врага. Оно радостно, но оно и всегда с примесью горечи. Руины… Пожарища… Мертвые тела…
Мехув в центре почти не пострадал. Лишь несколько зданий вдоль главной улицы были повреждены. Кое-где дома горели, и характерный едкий запах дыма, смешанного с пороховыми газами, наполнял воздух.
У перекрестка неподалеку от главной площади (наши танки только что покинули ее и пошли на западную окраину городка, где еще стреляли) я увидел Анатолия Чивилихина, поэта-ленинградца, прикомандированного к редакции нашей армейской газеты «На разгром врага».
Анатолий стоял, прислонившись к витрине магазина, и смотрел куда-то поверх остроконечных крыш, в серое небо. Обветренные губы на его сухощавом нервном лице шевелились. Как и многие поэты, он конечно же «проборматывал» новые стихи. Взвизгнув, неподалеку упала и звонко лопнула шальная мина. Просвистели осколки, зацокали о стены. Зеркальная витрина за спиной Чивилихина раскололась. Он инстинктивно отпрянул в сторону, увидел меня и чертыхнулся.
— Чего идете как по бульвару? Эта сторона опасна при обстреле. — И улыбнулся. — Хороший городок. Тихий.
Мы поздоровались. Рука Чивилихина была горячей и влажной. И глаза его, воспаленные, затуманенные, говорили, что он нездоров и беспредельно устал.
— Плохо себя чувствуете?
— Шутить изволите?
Внутри магазина послышались голоса. Мы обернулись. В дверях, ведущих в небольшой торговый зал с пустыми полками, стоял человек в пальто. Голова его была закутана в женский пуховый платок. Он настороженно смотрел на нас. За ним мелькнула еще одна фигура.
— Дзень добрый, пан! Салют! — сказал Чивилихин, приветственно поднимая руку, и пошатнулся.
Я поддержал его. Сначала подумалось — он ранен, зацепило осколком мины. Но ранен он не был, просто обессилен, и ему нужен был теперь хотя бы короткий отдых. Я втащил его через пролом в витрине в магазин и попросил человека с платком на голове дать приют советскому офицеру до вечера. Тот провел нас в небольшую комнату за магазином и помог мне уложить Чивилихина — он уже спал — на кожаный диванчик.
Потом я сказал, что моего товарища надо будет разбудить часа через два-три, поблагодарил и стал прощаться. Пан придержал меня за руку.
— Герман приде еще? — спросил он и запричитал: — Приде — шиссен… Вшиско… Матка боска…
— Не придет гермаи. Никогда не придет.
Он недоверчиво улыбнулся.
— То может так?
— Так, так. До свидания. Дзенькую барзо.
— Довидзеня, пан офицер.
На площади уже стояли «эмки» и радиофургон штаба дивизии. Увидев меня, знакомый подполковник Тюфяков, начальник оперативного отдела штаба армии, подошел и сказал:
— Ты знаешь, взять Мехув, — это очень важно. Теперь ударим на Краков и с фланга. Сейчас возвращаюсь на КП Коровникова. Вот только скажу комдиву — он куда-то вперед проехал, никак не догоню, — чтобы дал небольшой отдых частям. На преследование пойдут другие. А ты как? Хорошо?.. А это что? Зацепило? — И он ткнул пальцем в рваную дырку на рукаве моей шинели.
— Да нет. Только порвало, видно, осколком. — Я сам только сейчас увидел эту дырку.
— Ну, довидзеня, как здесь говорить положено. Ты куда? Подвезти, может?
— Дзенькую, пан майор! Мне пока надо побыть здесь. Найти иптаповцев…
— Они должны занять оборону на южной окраине Мехува. В тылу у нас ведь, сам знаешь, образуется «слоеный пирог». Есть группы фашистов. Несколько их танков бродит. Могут набедокурить… Ну, прощевай, Виктор.
Я пошел к окраине Мехува. Тихие улочки. Одноэтажные домики. Палисадники. Людей в штатском не видно Жители еще в шоке. Еще не уверены: может, скоро «герман» вернется? Да и, по правде говоря, многие, видно, побаиваются нас, «диких, кровожадных безбожников». Так ведь многие годы изо дня в день называли советских солдат газеты и радио оккупантов. И все же нет-нет отодвинется занавеска в окне и тебе помашут приветливо. Выскочил из калитки мальчишка, глаза сияют, и кричит: «Виват, пан русски жолнеж!»
Дивизион майора Арефьева расположился отлично, занял блиндажи и окопы полного профиля фашистской обороны на склоне невысокого холма, за которым лежала заснеженная долина. Далекий гул орудийной канонады доносился сюда с юга, где был Краков.
Разбудил меня орудийный выстрел, ударивший где-то совсем недалеко. Я быстро поднялся, подбежал к окну, отдернул штору. Голубоватый полумрак потек в комнату, и сразу стало холодно. Неужели все же подошли немецкие танки?..
— Это не мое. Это зенитка, — проворчал, не вставая с постели, Арефьев. — Однако уж утро… — Он сладко зевнул. — Эх, и хорошо же отдохнули! С самого Жешува не спал как следует. Все туда-сюда — то боем командую, то по штабам езжу, то маршруты проверяю, позиции разбиваю… Понимаешь ли, — он вдруг перешел на «ты», — если бы не зам мой, капитан белобрысый, если бы не он, весь дивизион уже давно бы вышел из строя от усталости. А он — голова! Пока я, значит, туда-сюда, он людей разделит — одни службу несут, другие баклуши бьют… Хо! Даже стихами заговорил… Вот как славно отдохнули!
Арефьев зажег сигаретку и продолжал:
— А знаешь, что такое баклуши?
Я попытался вспомнить:
— Кажется, из них ложки, из баклуш этих, делают…
— Верно. Только выражение «бить баклуши» пошло от другого — от инструмента баклуши, вроде литавр. Ну что ж, подъем, пойдем на КП, там чайку попьем, и, наверно, приказ скоро придет дальше топать. Только нужно вот пана поблагодарить. Пан-то, видать, славный. И моей бывшей, в давно прошедшем — плюсквамперфектум — времени, специальности. Я ведь перед тем, как инженером стать, в консерватории учился. Голос был. Простудился — пропал…
Арефьев замолчал и стал подниматься.
Мы причесались перед зеркалом, оправили гимнастерки, надели шинели.
Арефьев открыл дверь в соседнюю комнату и остановился на пороге в нерешительности.
— Поди сюда, — поманил он меня рукой. — Посмотри — картина!
В гостиной-столовой точно только что отбушевала бумажная метель. На полу, на тахте, на столе в беспорядке лежало множество прочерченных вдоль белых листов.
— Ноты, — прошептал Арефьев. — Ноты… А он живой ли?
Пан Вишневецкий, откинув в сторону острые локотки, полулежал на столе. Его седые, пышные еще волосы отражались в черном лаке рояля. Старик крепко спал.