Человек из ночи — страница 48 из 60

Примерно то же в еще более резких выражениях начал говорить следующий выступавший.

— А я против, — вдруг прервал его Бляхин, вставая. — Товарищ — молодой коммунист, всего два года, как член партии. Мы его приняли и тем самым взяли на себя за него ответственность. Очевидно, мы что-то проглядели в его поведении, а самое главное — не воспитывали. Конечно, взрослого человека воспитывать так же, как ребенка или юношу, смешно. Партийные традиции и методы в этом вопросе иные… Почему секретарь парткома не поговорил с ним по-партийному о его заносчивости, например? Может быть, отсюда и потянулась веревочка. Он решил: я «сам с усам», все превзошел… Почему секретарь партбюро секции прозаиков не поинтересовался его творческими планами, работой для газеты? Вышла у него хорошая книжка. Стали хвалить и хвалить. Конечно, хвалить за хорошую работу надо… А перехваливать, вернее — захваливать, да еще через слово слово «талант» произносить… Так у нас в секции бывает. Увы, часто бывает! Хоть у кого голова закружится. И дурные стороны характера вылезут, заставят выпендриваться…

Поначалу я слушал Бляхина с неприятным чувством. Ну зачем он так? Хочет переложить вину на коллектив? Зачем выгораживает?.. Но чем дальше рассуждал старый большевик, тем яснее мне становилось, что в основе он прав. Да, и мы виноваты… Но ведь товарищ наш тоже!

А Павел Андреевич, продолжая свое выступление как беседу, как размышление, теперь развивал именно эту тему:

— Да, мы виноваты. И все же разве можно считать безвинным нашего товарища? Конечно, нет. Правы те, кто его сурово осуждает. Ответственность за себя так же, как и за других, всегда была и будет важнейшей формой бытия коммуниста. Он говорит, что осуждает свои проступки, и в то же время как будто оправдывается. Лукавит? Хочу верить, что нет. Хочу ему верить как коммунисту. Если бы не верил в его честность, не голосовал бы два года назад за прием. Он ведь не враг! Поймите вы, — Бляхин обращался теперь к «подсудимому», — наше доверие — я имею в виду партийный коллектив, партию — очень высокая категория! Без его существования между коммунистами не было бы партии… Оно всегда на основе честного, бескомпромиссного отношения друг к другу. Все люди должны быть и будут в грядущем людьми среди людей.

— Павел Андреевич… Я все понял, понял. Я заслужил и ваше осуждение, и других… — вскочил вдруг «обсуждавшийся» товарищ.

— Вот так будет правильно, — сказал Бляхин совсем тихо и сел.

Теперь уже никто не стал требовать исключения провинившегося из партии. Мы все поняли урок, преподанный старым большевиком, урок настоящего подхода к персональному делу, к разбору проступка коммуниста да и вообще любого человека. Всегда — надо исследовать проступок, понять, почему человек «преступил», отнестись доброжелательно и осудить. Да, да, осудить, наказать соответственной мерой. Для того чтобы помнил, для того чтобы это помогло потом ему оглядываться на свои поступки со стороны, понимать их «общественное лицо».

Партком наш вынес товарищу выговор с занесением в личную карточку. И помнится, я увидел в глазах того, кто был наказан, непритворную радость и ни тени обычной иронии. Сам же я был расстроен. Вот поди ж ты, поддался видимости, казалось бы, самоочевидности тяжести вины и тоже повел свои мысли по неверному, простейшему пути! Это было неприятно. К тому ж партком указал мне, секретарю парткома и секретарю партбюро секции прозаиков, на необходимость постоянно помогать молодым коммунистам и т. д.

В то время мы жили с Бляхиным в одном районе, на Юго-Западе столицы: он — в «Красных домах», я — около кинотеатра «Прогресс». После парткома мы отправились домой вместе. Мне тогда показалось, что Павел Андреевич даже ждал меня в раздевалке. А потом я понял: так оно и было…

До метро «Кропоткинская» шли пешком. Бурые листья лип шуршали на тротуарах улицы Воровского. Небо хмурилось, вот-вот начнутся долгие осенние дожди. Из окон здания училища им. Гнесиных прорывались то звук трубы, то рулады вокалов. Серое предвечерье было под стать моему настроению. Я раздумывал о том, как все же нелегко разбираться в человеческих поступках и особенно в проступках! Трудно решать персональные дела обоснованно, логично и правильно.

Скамейки Гоголевского бульвара, обычно занятые, почти все свободны. Лишь на двух-трех парочки, озябшие, кутающиеся в пальто. На фундаменте, что остался от деревянного дома, где в двадцатые годы был ресторанчик какого-то кооператива, сидел огромный мрачный кот. Павел Андреевич остановился.

— Ну, здоров, бродяга! — сказал он, указывая на него.

Кот широко раскрыл яркие желтые глаза, взглянул на нас и отвернулся.

— Я думаю…

Промчался к Арбатской площади трамвай «А», «Аннушка». Конец фразы Бляхина я не расслышал. Он понял это и повторил ее:

— Я думаю, что на райпартконференции вам придется пережить неприятные минуты. Ревизионная комиссия в своем докладе, наверное, отметит, что у нас были случаи недоплаты с суммы заработка. Правда, по мелочи… А вот сегодняшний случай — исключительный. Он дает повод комиссии сказать и вкупе о мелких. Вам придется отвечать!

— Вы так думаете! Почему? Впрочем, я сам знаю почему…

Как в воду глядел Павел Андреевич! В том и была, пожалуй, причина моего плохого настроения. Близилась районная отчетно-выборная партконференция, и ревизионная комиссия, побывав у меня, уже отметила в своем акте этот недостаток в работе нашей организации. Конечно же комиссия доложит конференции в отчете о «фактах» недоплаты, и мне придется краснеть или придется в своем выступлении отвечать на критику. Перед огромной аудиторией — делегатам, партактиву.

— Да, придется, — уныло согласился я.

Павел Андреевич посмотрел мне в глаза добро и чуть сожалеюще.

— Что же вы думаете все же сказать по этому вопросу?

— Скажу совершенно откровенно — недостаточно внимания уделил воспитанию и контролю. И постараюсь объяснить, как трудно всегда бывает принимать решения по персональным делам, и в связи с этим объясню, почему либерально отнеслись к «герою» сегодняшнего обсуждения на парткоме.

— Что значит либерально? Плохое это слово! У большевиков ругательное. — Бляхин даже расстроился. — Нам не либерально надо относиться к людям, к делам и поступкам их, а честно и вдумчиво и обязательно доброжелательно. Вот как я считаю… Так и скажите на конференции: парень заслуживал очень сурового наказания, но парень способный, как говорят теперь, «перспективный», переживает, и поэтому на первый раз ограничились выговором и будем воспитывать… Впрочем, чего это я вас учить вздумал? Сами ведь, что и как, понимаете в партийной работе…

— Понимать, думаю, что понимаю немного, но учиться все время приходится. Могу только сказать спасибо вам.

Мы пошли дальше, к станции метро «Кропоткинская». Осенние сумерки сгущались, становилось холодно и промозгло. Павел Андреевич поднял воротник пальто. Снова мы долго молчали. Лишь у станции метро он сказал, как будто все время продолжал прерванную беседу:

— Помните историю К.? Тогда вы подумали, что исключение из партии для него слишком жестокое наказание? Ведь верно, так думали?

— Точно!

— Но это был единственный выход: поставить его на край пропасти. Или — или. Учитывал, предлагая исключение, что он человек честный и не слабый. К тому же прошедший войну, партийный журналист. Считал — выдержит…

— Я понял, вернее, не сразу, но понял.

— И он ведь выдержал! То, что райком перевел его в кандидаты, тоже правильно. Но в решении бюро было записано, что партком постановил справедливо. Верно?

— Точно!

— И теперь К. не пьет. Пишет. В семье дело наладилось. И снова мы приняли его в члены партии. Стало быть, помогли ему.

— Все так…

— Вот потому-то не надо «либерализма», а надо побольше подлинного партийного гуманизма.

Я вздохнул. Конечно, так. Все же трудное персональное дело тогда было, когда решалась судьба писателя К.! Впрочем, а сегодняшнее не трудное? Тоже сложное своими обстоятельствами, причинами и следствиями поступков, своеобразием характера человека. У каждого-то он свой…

Персональные дела — они всегда трудные…

ДМИТРИЙ АЛЕКСЕЕВИЧ

ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО

— Он, говорят, очень злой? Если что не так, не понравится ему, выгоняет… Верно это? — тихо спросила молодая женщина и повела черными выпуклыми глазами на дверь в кабинет оргсекретаря правления Союза писателей СССР.

Секретарша Кашинцева пожала плечами и ничего не ответила.

— Я ведь член Союза, а он? Он — наш служащий! — продолжала молодая женщина и нервно поправила косынку, потом бросила быстрый взгляд на свои ноги в старых, стоптанных туфлях и вздохнула.

Секретарша опять не поддержала разговор, и в маленькой приемной президиума Союза писателей СССР воцарилась тишина. Стало даже слышно, как возятся, чирикают воробьи на ветвях цветущих яблонь прямо перед окнами в небольшом сквере.

— Может быть, мне в другой раз прийти, Фадеева дождаться? — снова спросила писательница.

— Александр Александрович в отъезде. А по вопросам командировок принимает только Дмитрий Алексеевич.

Вскоре дверь в кабинет оргсекретаря правления открылась, и на пороге появился он сам. Среднего роста, в темном костюме и полосатом галстуке. Карие глаза под чистым открытым лбом. Редеющие, но еще волнистые каштановые волосы зачесаны назад. Выразительные, четко очерченные губы сжаты.

Он резко кивнул головой, здороваясь сразу со всеми, и, отступив назад, предложил войти в кабинет дожидавшейся его писательнице.

Через несколько минут она почти бегом, забыв притворить за собой дверь, буквально выскочила в приемную. Выпуклые глаза ее выражали непритворное удивление. Взмахнув рукой с зажатой в пальцах бумажкой, она воскликнула:

— Я же не просила! — и скороговоркой пояснила: — Сразу он разрешил командировку. Потом говорит: «Вы, женщины, натерпелись за войну. Вот распоряжение — получите ордер на туфли!» Я даже, кажется, не поблагодарила, так растерялась, так растерялась… Может быть, вернуться, поблагодарить?

И еще что-то стала возбужденно рассказывать. Я уже этого не слышал, вошел в маленький кабинет. Большой стол и шкаф делали его еще меньше.

Дмитрий Алексеевич стоял у окна, глядя на цветущие яблони. Протянул руку, крепко пожал мою. Жестом пригласил сесть и спросил отрывисто, суховато:

— У вас что? Хотите тоже поехать в командировку? Или квартирный вопрос?

Мне не понравился его тон.

— Ни то, ни другое. Может быть, у вас находится иногда время поговорить на другие темы?

Я задал этот бестактный своим плохо скрытым ехидством вопрос и сразу пожалел: какой смысл задираться? Показывать в первую же встречу с человеком, которого знаешь понаслышке, что на основании некоторых чужих суждений он тебе, пожалуй, несимпатичен…

Дмитрий Алексеевич удивленно приподнял брови и принял «бой».

Жестко, даже, пожалуй, слишком жестко, он сказал:

— Не люблю и не буду разговаривать с вами «вообще». Я на службе…

— А я по поручению нескольких членов Союза к оргсекретарю, — снова у меня не хватило выдержки и такта.

Он сдержался, спокойно спросил:

— Так что же у вас за дело?

— Вот проект журнала для юношества — приключенческого.

Дмитрий Алексеевич взял протянутые мной листки и стал их читать, показав этим, что слушать меня дальше он не намеревается.

— Александра Казанцева — он написал «Пылающий остров» — знаю, Николая Шпанова — у него «Заговорщики» — знаю, — сказал он, дойдя до подписей. — Георгия Тушкана — хороший роман у него «Джура» — тоже… А кто такой Николай Томан?

— Томан написал несколько отличных повестей в приключенческом жанре.

— Так. А вы сами? Помимо того, что во время войны в журналах и газетах?

— Несколько книжек об изобретателях, о людях и делах нашей авиации. И вообще…

— «Вообще», повторяю, разговаривать не люблю.

И вдруг совсем иным тоном, глядя куда-то в пространство, точно размышляя вслух, продолжал:

— Помните в двадцатые годы выходили журналы «Вокруг света», «Всемирный следопыт», «Всемирный турист», «Борьба миров»? Журналы эти были для молодежи полезные, хотя печатали нередко ерунду. И сейчас у нас есть неплохие научно-популярные издания — «Знание — сила», «Техника — молодежи». Они не восполняют, очевидно, жажду молодежи к фантастике, приключениям. Вы, товарищи, предлагаете заманчивую идею. Я доложу о ней руководству Союза. Но… ее поддержать не смогу!

Последнюю фразу он произнес опять суховато, глядя мне прямо в глаза. Вот те и на! Нет, этот человек не может разговаривать по душам как хотелось бы, как хочется каждому, кто приходит в секретариат Союза. Недаром, видно, о нем столь противоречиво говорят в среде литераторов. Одни превозносят: проницательный, решает быстро, без проволочек, прямо и честно высказывает свои мысли и мнения. Другие же поносят на чем свет стоит, уверяют, что не часто встретишь такого бюрократа и к тому же хама. «Уставится в упор — и как по башке дубинкой: «Повесть противоречит социалистическому реализму. Такое произведение не надо было печатать. В нем жизнь как в кривом зеркале» и т. д. Как будто он сам писатель».

Правда, таких ругателей мало. И сами-то они далеко не крепко сидят в седле Пегаса.

Между тем Дмитрий Алексеевич говорил, точно диктуя стенографистке:

— Поддержать не смогу, и вот почему. Во-первых, вы знаете, бумаги в стране мало, а потребности издательств растут везде, не только в Москве. Надо в первую очередь дать выход молодым литераторам союзных республик. Открывать журналы именно там. Во-вторых. Если ваши фантасты и приключенцы будут создавать настоящие произведения, их будут, очевидно, печатать имеющиеся литературно-художественные журналы — «Октябрь», «Знамя», «Новый мир» наконец…

Я ушел от Дмитрия Алексеевича расстроенным и в некотором недоумении.

Говорят, первое впечатление о человеке обманчиво. Говорят, первое впечатление самое верное. Говорят…

РАЗНОЕ…

Утром, как только я пришел на работу, позвонила Ася Грузинова, технический секретарь парткома Союза писателей.

— Вас вызывают в Московский комитет партии. К десяти к Дмитрию Алексеевичу.

Зная любовь Дмитрия Алексеевича, нашего бывшего оргсекретаря, а ныне секретаря МГК по пропаганде, к точности, я отложил намеченную в редакции «летучку», помчался на Старую площадь и ровно в десять вошел в его приемную.

— Вас ждут, — сказал встретившийся в коридоре помощник секретаря.

Небольшой кабинет на четвертом этаже горкома обставлен скромно и строго. Темные шкафы, письменный стол, несколько стульев и кресел. В шкафах и на столе книги, журналы… Лишь лампа под зеленым матерчатым абажуром из другого мира, домашнего.

Дмитрий Алексеевич что-то пишет в большом блокноте толстым карандашом, крупными буквами, размашисто и как-то нервно.

— Добрый день. По вашему вызову…

— Здравствуй. — Он встает, протягивает руку и, не садясь, с ходу, начинает: — Вы что же это там творите? Райком выделил вам третий избирательный участок, а вы отказываетесь? Мотивируете тем, что два достаточно, что мало людей… Мало! — повторяет он и фыркает. — Мне-то об этом ты не посмеешь сказать! Райком обманываешь? Что, не понимаешь политического значения выборов? Тогда поступи честно — попроси вывести себя из состава парткома. Какой же ты замсекретаря, а сейчас, когда Владыкин болен, ИО?!

— Дмитрий Алексеевич! У нас действительно не хватает…

— Подожди… Ты что, забыл, что такое демократический централизм? Что вышестоящие парторганизации имеют право, уставное право, приказывать нижестоящим? Что ты должен проводить их решения в жизнь, кровь из носу, а проводить? В этом залог силы нашей партии. А ты пошел на поводу у тех, кто считает, что райком не указ, что выборами заниматься писателям ниже своего достоинства! Что, дорогой товарищ, надо тебе в горкоме объяснять азы партийной работы, разъяснять, как бороться за линию партии, а не хныкать? Понял, что я тебе говорю?

Горько мне было. Такого разноса я не ожидал и не получал такого, кажется, ни от кого. И все же, прорываясь через возмущение, в моем сознании определялось отношение к тому, о чем так резко говорил Дмитрий Алексеевич. Он ведь в основном по сути-то прав! Если мобилизоваться, если поговорить с парторганизациями творческих секций, журналов, можно найти еще несколько десятков агитаторов-пропагандистов, хороших товарищей, найти и организаторов для налаживания работы агитпункта и «обслужить» третий участок.

— Так понял?

Дмитрий Алексеевич наконец сел за свой стол, откинулся в кресле и спокойно, как будто продолжая совершенно спокойную беседу, сказал!

— Общественная работа для литераторов и коммунистов и беспартийных особенно необходима по разным причинам. Многие из них «сам себе фабрика». Так ведь Маяковский определил? Другими словами — литераторы разобщены благодаря специфике, сугубой индивидуальности своей профессиональной работы. Следовательно, нам нужно, чтоб это закономерное разобщение не переходило в отрыв от жизни, чтобы не замыкались товарищи в пресловутые башни из слоновой кости. Иными словами, во-первых, важно, чтобы Союз и головная его часть — москвичи — представляли собой коллектив, а партийная организация была его ядром… Для этого нужно, чтобы лучше, активнее работали творческие секции — эти объединения для профессиональных встреч, бесед, дискуссий, творческой взаимопомощи. Вот новое здание ЦДЛ начинают строить. Будет для них места побольше. А во-вторых, нам нужно помогать литераторам общаться в полном смысле этого слова с людьми. Помогать — творческими командировками, привлечением к деятельности в общественные организации, может быть, прикреплять желающих к многотиражкам заводов и фабрик. Горком посодействует… Я понимаю, конечно, что в Союзе многие люди бывалые, с большим жизненным опытом. Однако им, уверен, кабинет и дача, круг друзей — тоже мало, недостаточно. Горький показывал пример единства творческой и общественной деятельности крупного писателя. Так вот, дорогой товарищ, выборная кампания — одна из форм такой работы, полезной, общественной, обоюдно полезной и для партии, и для литераторов. Насколько я знаю наших литераторов, в большинстве они понимают это. Как по-твоему, понимают? За исключением общественно инертных или недовольных, а такие есть, я это тоже знаю, понимаю. Да ты не молчи… Не обижайся.

— Я не обижаюсь…

— Ну вот и врешь! — рассмеялся весело, искренне Дмитрий Алексеевич. — А ну, давай, давай высказывайся по всему кругу партийной работы.

Я рассказал ему о том, как организовали мы подготовку к выборам, о ходе партийной учебы и многом другом, в том числе ответил на поставленный вопрос.

— Да, конечно, писатели-коммунисты и беспартийные прекрасно понимают значение выборов как политического выражения советской демократии, — сказал я ему. — И будут хорошими агитаторами.

Рассказал ему и об одном интересном разговоре на эту тему с известным писателем Г. М., который пришел как-то ко мне и спросил: почему у нас выдвигают только одного кандидата в депутаты по округу? Почему нельзя выдвигать двух-трех, чтобы между ними было соревнование, а избиратели могли выбрать того, который, по их мнению, наиболее подходит?

— М. я знаю. Честный человек. Но… А как ты ответил на его вопросы? — спросил Дмитрий Алексеевич.

— В общем, постарался без общих фраз. Спросил: «Как бы вы себя чувствовали, если бы мы назвали кандидатом вас, а рабочие «Трехгорки» — отличную работницу? Нам пришлось бы тогда превозносить перед избирателями писателя, а коллектив комбината вынужден был бы нахваливать своего протеже. Получилось бы явно нехорошо». М. согласился — нехорошо. И поставил вопрос в другой плоскости: а что, если он лично или кто-либо другой считают выдвигаемого кандидата неподходящим, недостойным, например, нечестным человеком? Пришлось ответить поподробнее. Сказать о том, что подбор кандидатов осуществляется продуманно. Спрашивается мнение общественных организаций, коллективов, где работает имярек. Потом его кандидатура обсуждается коллегиально в райкоме и райисполкоме, а их рекомендация еще и контролируется вышестоящими партийными и советскими органами. Ошибки, конечно, теоретически могут быть. Но случаются они в жизни исключительно редко.

«Вот вы, — сказал я М., — имеете полное право, даже более того — обязаны как гражданин сказать прямо, что такой-то выдвигаемый в кандидаты человек мерзавец. Если вы, конечно, в этом убеждены на основе фактов, а не болтовни кумушек. Уверен — ваше заявление будет проверено и, если подтвердится, кандидата отведут. Такие случаи бывали…»

— В общем ты был прав, ответил правильно, — сказал Дмитрий Алексеевич. — А как М.? С каким настроением ушел?

— По-моему, задумавшись…

— Это хорошо. Но следующий раз не забудь в подобных ситуациях сказать о роли партии. Не бойся повторять, казалось бы, известные политические истины. Творцы, знаешь, витая в своих сферах художнического опосредования жизни или в эмоциональном экстазе, часто не то чтобы забывают о них, а просто отодвигают в сторону, за ширму, в своем сознании… Ты — выборный представитель партии. Вот и напоминай к месту, что она правящая партия, что она тот общественный организм, коему весь народ вверил свою судьбу, и она ведет его вперед, к высшей стадии социального прогресса на основе нашей демократии, подлинной демократии. И не забывай, что ты сам еще не партия, а лишь ее доверенное лицо. Да что это я тебя учу, сам, наверное, все знаешь… Ну, бывай здоров.


В тот же день мы собрались в парткоме и подобрали людей для нового избирательного участка. Заведующим агитпунктом назначили недавно вставшего на учет после демобилизации полковника запаса, поэта Матвея Крючкина. Через два месяца, когда подводились итоги выборной кампании, этот участок оказался одним из лучших в нашем Краснопресненском районе.

Незадолго до ее завершения Дмитрий Алексеевич позвонил в партком по какому-то «текущему вопросу» и во время разговора спросил, как идут дела «на новом твоем избирательном участке». Получив ответ, что все нормально, удовлетворенно хмыкнул и, прощаясь, сказал:

— Вот видишь, как полезно прислушиваться к советам.

Это звучало несколько иронически! Но ведь и советы, очевидно, могут иметь различную «форму»…

ПОСОВЕТУЕМСЯ

Однажды после пленума правления Союза или общего собрания писателей-москвичей, не помню уже точно, Дмитрий Алексеевич сказал:

— Заходи завтра с утра. Посоветуемся…

К девяти я был на Старой площади и вошел в подъезд соседнего со зданием горкома партии дома ЦК. Теперь Дмитрий Алексеевич работал в Центральном Комитете, заведовал Отделом культуры.

В кабинете его не было.

— Вызвало руководство, но, думаю, ненадолго, — сообщил мне заведующий секретариатом отдела Георгий Дьяконов. — Зайдете ко мне или здесь подождите, поговорите с Антониной Васильевной?

— Со мной он посидит. Со мной… Дмитрий Алексеевич велел дожидаться и не уходить никуда — ни на шаг от меня! — улыбнулась секретарша.

Обстановка в отделе была на редкость доброжелательная и уважительная к посетителям. Любым. Вне зависимости от рангов. И в то же время, пожалуй, строгой. Как-то вот так же, дожидаясь приема, я стал свидетелем такой сценки.

В приемную вошел весьма известный кинорежиссер и потребовал, чтобы Антонина Васильевна доложила о его приходе «шефу» немедленно.

— Простите, вы условились на этот час? — спросила она.

— Да нет… Забегал здесь к… — он назвал фамилию одного из руководящих товарищей, — теперь хочу увидеть Дмитрия Алексеевича.

— Он не разрешает докладывать ему во время беседы.

— Вот еще! Я пройду сам. — Кинорежиссер решительно шагнул к обитой черной клеенкой двери, скрылся в кабинете и… через несколько секунд появился обратно, покрасневший, бормоча что-то себе под нос.

Антонина Васильевна еле заметно подмигнула мне.

— Запишите меня на завтра, точно на двенадцать… ноль-ноль, — стремясь иронией прикрыть неловкость своего положения, сказал кинорежиссер и преувеличенно вежливо, театрально раскланялся.

— До свидания. Будем ждать.

…Дмитрий Алексеевич пришел минут через пятнадцать.

— Извини. Сам понимаешь — служба. Входи. — Он явно чем-то был расстроен, хотя старался не подавать виду. — Срочное поручение, — добавил он, занимая место за столом. — А хотел поговорить с тобой по широкому кругу вопросов. Придется в другой раз.

— Скажите, когда? Я приду.

— Нет, садись. Сейчас, только напишу нашим товарищам в отделе, что надо срочно подготовить, и побеседуем.

Размашисто и нервно, немного наискось, он начал писать толстым карандашом в большом блокноте.

Кабинет Дмитрия Алексеевича в ЦК был чуть побольше и посветлее — в три окна, — чем в горкоме. Но обставлен так же скромно и строго. Помимо письменного стола был здесь еще большой стол для совещаний. На письменном, как всегда, стопки книг и журналов.

Когда только читает он их? А что читал он много, внимательно следя за художественной литературой и критикой, не говоря уже об общеполитических изданиях, это мне было хорошо известно. Возможно, Дмитрий Алексеевич обладал особой способностью быстрого чтения. Во всяком случае, много раз приходилось убеждаться в осведомленности его в том, что нового появилось в литературе и как оно оценивается критикой.

…Я смотрел на знакомое его лицо, энергичное, подвижное, утомленное, и неосознанная тревога закрадывалась в душу. В лице отражалась усталость и проглядывалась болезненность — в желтоватых бликах на висках, в тенях под глазами. Дмитрий Алексеевич никогда не жаловался на недомогание, даже своим ближайшим сотрудникам.

Написав, что нужно, он позвонил, передал листки Антонине Васильевне и, как только за ней закрылась дверь, потер обеими ладонями виски, глазницы.

— Вот в чем дело, Виктор. В Московской твоей организации состоят человек двадцать — двадцать пять писателей еврейской национальности, пишущих на идиш. Они ставят вопрос, были у меня недавно, чтобы им предоставить возможность шире печатать свои произведения на этом языке. В переводах на русский они издаются. В Биробиджане есть газеты и журнал, но там немало своих авторов. Как ты, секретарь парткома, смотришь на вопрос?

— У меня тоже был разговор с Вергелисом. Думаю, что им надо помочь. Может быть, нам создать альманах? Выпускать раза два в год?

— Почему альманах? Почему раза два в год? И вообще, почему москвичам, пишущим на еврейском языке, надо отдать предпочтение, скажем, перед армянскими или татарскими писателями, проживающими тоже в Москве? Такие ведь есть…

— Но в Ереване и Казани есть национальные издательства! База. А в Биробиджане она маломощная. Предлагаю альманах, чтобы попробовать, как пойдет дело.

Дмитрий Алексеевич усмехнулся.

— Что-то не вижу в постановке проблемы широты, политической полноты, местничеством оно попахивает…

— Я откровенно, а вы смеетесь.

— Что откровенно говоришь, я знаю. Учитываю. Не первый раз вижу. Ну, а как же быть, если еврейские писатели, живущие на Украине, например, тоже захотят выпускать альманах? Ведь во всем Союзе писателей пишущих на идиш наберется полсотни, а может быть, и побольше. И среди них есть талантливые литераторы. Нет, дорогой мой, будем издавать журнал! Месячный! Всесоюзный! Он объединит товарищей. В принципе я договорился с руководством, получил поддержку. Будем вносить предложение. Не возражаешь?

В этом формальном по существу вопросе — ведь решение о выпуске журнала было, очевидно, предрешено — отразился стиль отношений Дмитрия Алексеевича с «низовыми» работниками. Он перепроверял их мнением свои умозаключения и планы, подчеркивая тем самым доверие к ним, уважение к знанию ими обстановки, будь то организация писателей или художников, коллектив театра или киностудии. И еще что важно отметить, если говорить о взаимоотношениях его с ними, это всегдашнее желание прояснить проблему или вопрос до конца, до ее общественно-политической, творческой и организационной сущности. Сколько раз, бывало, беседуя о том или ином произведении, он, выслушав твою точку зрения и прямо, без обиняков, высказав свою, «под занавес» почти всегда обобщал, подводил итоги разговору с позиций политических, общегосударственных или философских.

Так он сделал в тот раз в разговоре об этом журнале.

— Наш журнал на еврейском языке прежде всего побудит лучше работать товарищей, пишущих на идиш, хотя их и немного. Большинство литераторов еврейской национальности воспитаны на культуре русской, украинской, грузинской и в полной мере овладели тайнами второго своего родного языка. И это очень хорошо. Это прогрессивно. Те же, кто не может писать на языке союзной республики, объединятся вокруг своего журнала. А если посмотреть шире, журнал этот, очевидно, привлечет к себе внимание передовой части литераторов, пишущих на еврейском языке, в других странах. И через него они будут узнавать правду о Советском Союзе, о национальной политике нашей партии. Следовательно, журнал поможет борьбе нашей партии за дружбу между народами. А это основа нашей ленинской внешней политики…

Завершив свое рассуждение, Дмитрий Алексеевич спросил меня еще о чем-то, а затем снова стал «советоваться».

— Вскорости, — сказал он, — предстоит назначить другого оргсекретаря правления Союза писателей СССР. Это не твоя епархия, не Московская организация. Предложение о кандидатурах вносит секретариат правления. Однако мне хотелось бы знать, как, по твоему разумению, отнесутся москвичи к таким фигурам?

И он назвал два имени.

Здесь следует сказать, что с Дмитрием Алексеевичем можно было спорить. Мне даже кажется, что он любил, когда собеседник в чем-то не соглашался с ним, настойчиво доказывал свое. Трудно, конечно, было с ним спорить. Иногда он взрывался и, если аргументация твоя хромала или была легковесной, говорил обидные вещи. Но каждый раз после такого «взрыва» он обязательно либо извинялся, либо жестом, улыбкой, шуткой показывал, что не надо обижаться на его срыв, на тон им сказанного.

— Н., — сказал я, — резок и немного заносчив. На посту оргсекретаря, боюсь, не завоюет авторитета.

— Авторитет у него есть! Он хороший писатель, коммунист. А я ведь тоже резок, разве не знаешь?

— Я говорю об авторитете среди товарищей, а он складывается в значительной мере на основе доброжелательности человека к людям, особенно если он занимает «пост». Что касается вашей… резкости, то она у меня вот здесь, — и я похлопал себя по шее.

Дмитрий Алексеевич рассмеялся.

— Ладно, ладно! Тебе достается, может, и побольше, потому что у тебя «пост» такой… нелегкий. Ну, а о другом что скажешь?

— Он нам хорошо знаком. Товарищи его уважают, кстати, и за доброжелательность. К тому же он хороший организатор, проверен на деле, когда работал в Союзе несколько лет назад.

— Я такого же мнения. А он согласится? Без нажима?

— Думаю — да.

— Ну что ж, тогда у меня все. Пока обо всем, что говорили, до решения — никому.

— Слушаюсь!

— Опять ты с подтекстом! Сразу и обижаешься. «Слушаюсь»! Видите ли, не нужно было мне напоминать тебе о конфиденсе… Преодолевай, брат, эту никчемную обидчивость.

— Да не обидчивость это, — запротестовал я, — просто так.

— Рожками боднул со своей лысины! Из озорства, что ли? — Дмитрий Алексеевич снова рассмеялся и протянул руку: — Ну, бывай, брат…

«ОРЛЕАНСКАЯ ДЕВСТВЕННИЦА»

В горкоме партии было совещание. Тянулось оно довольно долго и завершилось уже после окончания рабочего дня, часов в девять вечера.

Я вышел из подъезда в зимний московский вечер. Свежевыпавший снег покрывал тротуар, улицу, одел в кружева кроны деревьев в сквере Старой площади. Было не холодно — легкий морозец, меньше десяти градусов. Снег еще не скрипел под подошвами ботинок, а лишь делал мягкими шаги.

У подъезда соседнего дома ЦК партии стоял человек в осеннем пальто и меховой шапке-ушанке. Очевидно, ждал машину. Когда я приблизился, он окликнул меня:

— Виктор! Ты куда направляешься?

Это был Дмитрий Алексеевич.

— До дому, до хаты. Голова гудит. Заседали.

— А знаешь что? Пойдем-ка пешочком. Красота пошагать по Москве в такой зимний вечер! Подышим…

Я согласился. Дмитрий Алексеевич отпустил подкатившую машину, и мы пошли. По улице Куйбышева, уже опустевшей, узкой, сжатой массивными домами.

Тротуары ее уже чистили дворники, ритмично орудуя метлами, благо снег еще не улежался, не спрессовали его прохожие. За ГУМом мы свернули на Красную площадь, светлую, сверкающую, — такой я не видел ее еще никогда. Мавзолей Ленина был похож на сказочный маленький замок. Над четко очерченными белой каймой зубцами Кремлевской стены, над куполом здания правительства ало и ярко реял государственный флаг Советского Союза.

Мы шли молча и споро. Лишь когда, обогнув Исторический музей, стали спускаться к Александровскому саду, Дмитрий Алексеевич нарушил молчание.

— Не часто, но я хожу этим путем или через Кремль пешком, — сказал он. — И каждый раз как будто ветер истории касается меня. Великой истории России, Октябрьской революции, нашего пути в будущее. Не усмехайся этим словам. Они лишь кажутся пышными погрязшим в «текучке». Да, ветер истории… И он меня освежает.

Мы вошли в чугунные ворота Александровского сада. Ни одного человека на аллеях. Лишь у Вечного огня памяти павшим в Великой Отечественной войне замерли фигуры солдат почетного караула, часовых Родины. Огонь иногда вспыхивал сильнее, и тогда голубые блики ложились на одежду, лица, автоматы часовых, на елочки у постамента…

Мы постояли немного у Вечного огня, а когда двинулись дальше, Дмитрий Алексеевич начал читать… «Орлеанскую девственницу» Вольтера:

Я не рожден святыню славословить,

Мой слабый глас не взыдет до небес,

Но должен я вас ныне приготовить

К услышанью Иоанниных чудес.

Она спасла французские лилеи,

В боях ее девической рукой

Поражены заморские злодеи,

Могучею блистая красотой,

Она была под юбкою герой.

Мы дошли уже до конца Александровского сада, точнее — до выхода из него у Боровицких ворот Кремля, а Дмитрий Алексеевич все читал и читал звучные, яростные, часто ядовитые стихи великого вольнодумца далекого восемнадцатого века.

И еще мы бродили долго по все затихающим улицам Москвы. Прошли по улице Фрунзе, стекающей к Кремлю от Арбатской площади, по самому кривому арбатскому «ущелью», по Садовой в сторону улицы Горького. А он все читал и читал «Орлеанскую девственницу», теперь уже песнь вторую, почти без запинки, лишь очень редко ошибаясь в том или ином слове и тут же поправляясь.

— Ух, озорник, ух, как он песочит церковников и глупость людскую! — говорил иногда Дмитрий Алексеевич в паузах, когда приходилось ждать зеленого света у светофоров.

У героини конь обязан быть;

У злого ль конюха его просить?

И вдруг осел явился перед нею,

Трубя, красуясь, изгибая шею.

Уже подседлан он и взнуздан был,

Пленяя блеском золотых удил,

Копытом в нетерпеньи землю роя,

Как лучший конь фракийского героя.

Сверкали крылья на его спине,

На них летел он часто в вышине…

Пока же я тебя предупреждаю,

Что тот осел довольно близок к раю.

Поначалу я немного удивился: с чего бы ему «угощать» меня старой поэмой, стихами? Но чем дальше слушал обычно резковатый его голос, немного торопливо, но четко произносимые фразы, тем поражался все больше. Теперь уже памяти человека. То, что Дмитрий Алексеевич великолепно знал «текущую» литературу, мне было известно. Он читал множество выходящих из печати, «свежих» книг — произведений современных писателей. Об этом рассказывали библиотекари и писатели, беседовавшие с ним о своих новых работах. Он смотрел все выходящие в театрах спектакли и часто бывал на концертах. Он внимательно знакомился с выставками живописных и скульптурных произведений. Оказывается, находил он время при огромнейшей своей занятости и теперь, и ранее на то, чтобы знакомиться с русской и иностранной классикой. Притом как знакомиться! Наизусть запоминать полюбившееся…

Как-то потом я рассказал о нашей вечерней прогулке по Москве и что он читал мне «Орлеанскую девственницу» по памяти заведующему секретариатом Отдела культуры Георгию Дьяконову.

— Он и мне читал! — воскликнул Георгий. — И не только эту поэму. «Теркина» еще, «Онегина»… От «А» до «Я».

Где-то около площади Восстания Дмитрий Алексеевич закончил читать третью песнь поэмы:

Так ночью сумрачное божество

С чернеющего трона своего

Бросает вниз на нас мечты и маки

И усыпляет нас в неверном мраке.

— Ну, пожалуй, хватит!

— Здорово, — сказал я. — Вот уж не предполагал…

— Что партийный деятель даже «Орлеанскую» почему-то прочитал и запомнил? — прервал меня он. — Каюсь, люблю Вольтера. Люблю вообще хорошие стихи и хорошую прозу. Да и, кроме того, как же мне при моем деле не знать литературы? Чувствовал бы себя иначе по-дурацки и попадал бы впросак! Ты же первый заговорил бы со мной о новом романе Георгия Маркова или рассказах Сергея Антонова и увидел бы, что я ни бе ни ме, «плаваю» и… что бы подумал?

— Объять необъятное невозможно, — сказал я.

Дмитрий Алексеевич остановился.

— Ну, это ты ляпнул, секретарь! — В тоне его прозвучали резкие нотки. — Ну, не ожидал от тебя такой дурацкой формулировки. Ты что же, хочешь прикрыть ею, как многие прикрывают, свою инертность, равнодушие, безразличие, лень?

— Дмитрий Алексеевич! Да вы что, серьезно?

— Да, серьезно, — совсем уже резким тоном отрезал он. — Давно, тыщи лет, говорят: «Лень — мать всех пороков». Верно говорят люди…

Но сейчас же улыбнулся. Хорошая, мягкая улыбка тронула его выразительные губы. Вздохнул.

— Конечно, объять необъятное невозможно. И эта формулировка придумана народом. Однако считаю, что, осознавая это, нельзя ею оправдываться. Считаю, что в своей области, как это говорится, надо знать все об одном и много обо всем. Во всяком случае, стремиться к этому постоянно, хоть это и ох как трудно! Сутки-то состоят из двадцати четырех часов. А жизнь… не так уж протяженна.

Мы распрощались у станции «Маяковская». Я поехал домой на метро. Что же, еще одни урок дал мне этот человек… Были и еще уроки.

ДОВЕРИЕ И ДОВЕРЧИВОСТЬ

В Московской организации состоит более четверти всех членов Союза писателей СССР и очень многие, наиболее известные и талантливые прозаики и поэты, драматурги и критики. Поэтому каждое общее или партийное собрание в нашей организации всегда было для нее значительным событием. На собраниях обсуждались итоги труда и общественной деятельности писателей-москвичей, важные вопросы направления и дальнейшего развития советской литературы, существенные проблемы творчества.

Естественно, что наш партком и руководство Московской организации всегда много думали над тем, как сформулировать повестку дня, кому поручить доклад, какие советы дать этому товарищу, чтобы его выступление заинтересовало, вызвало желание коммунистов взять слово и высказаться. Конечно, партком советовался о повестке дня, как обычно, с райкомом и горкомом партии и в этот раз. Один ум, как говорят, хорошо, а два — лучше.

На общем партийном собрании тогда было намечено обсудить актуальный вопрос о современной теме в творчестве писателей-москвичей, и в первую очередь коммунистов, и тем самым об их ответственности за дальнейший подъем литературы социалистического реализма. А докладчику мы решили посоветовать не ограничиться анализом положительных явлений и покритиковать неверное понимание проблем, проявившееся в рассуждениях некоторых наших товарищей на обсуждениях в секциях и на страницах газет и журналов. Например, о якобы необходимости так называемого «пафоса дистанции» для создания произведений на современную тему или следовании «теории бесконфликтности».

Однако не смогли мы окончательно решить важнейший вопрос: кому поручить сделать на собрании доклад?

Было у нас три кандидатуры. Какой из них отдать предпочтение, чтобы доклад получился интересным? Я позвонил Борису Сергеевичу Рюрикову. В то время он работал заместителем заведующего Отделом культуры ЦК. Рюриков, один из крупнейших критиков и литературоведов, превосходно знал «продукцию» писателей и многих из них лично. Высокий, чуть сутулый, худощавый и рыжеволосый, Борис Сергеевич часто появлялся на обсуждениях книг в ЦДЛ, и его не надо было упрашивать выступать. Если произведение интересовало его, он прямо высказывал свое мнение о нем, неторопливо, аргументированно, с юмором. Нередко мы советовались с ним по текущим делам. Но на этот раз Борис Сергеевич, выслушав, кого мы намечаем в докладчики на собрании, отказался дать свою рекомендацию.

— Вопрос на повестке дня серьезный. Важно, чтобы выступил крупный писатель. Среди тех, кого вы назвали, двое как будто подходят. Но знаете, посоветуйтесь с Дмитрием Алексеевичем. Он сейчас немного нездоров, сидит дома, а все же к телефону подходит…

Я позвонил Антонине Васильевне и попросил ее выяснить, сможет ли поговорить со мной по телефону три минуты «шеф». Дмитрий Алексеевич сказал, что «если сложное дело», я приехал бы к нему теперь же.

Дмитрий Алексеевич занимал небольшую квартиру на Кутузовском. Скромно обставленную, с огромным количеством книг в кабинете, в «общей» комнате, в передней.

Встретил он меня веселой шуткой, хотя чувствовал себя, видимо, не очень-то хорошо. Покашливал. Потирал грудь. В домашнем теплом пиджаке, в темных тапочках, он совсем не производил впечатление строгого, суховатого человека, как «при исполнении».

Усадив меня в кресло, извинился, что «заставил» приехать, а затем сам повел разговор.

— Вот что, Виктор, о твоем деле чуть потом. А сейчас, чтобы не забыть («Он-то забудет! Как бы не так!» — подумал я), хочу тебе в двух словах сказать вот о чем. За последние лет десять ваша парторганизация приняла в партию ряд хороших писателей: Прилежаеву, Скорино, Первенцева, Михалкова, Казанцева, недавно Катаева. Но думаю, что среди беспартийного творческого актива у вас есть еще немало таких товарищей, которые тянутся к партии, которым глубоко дороги ее идеалы. Пораскиньте мозгами! Может быть, кто-либо из них по ложной скромности, или, что, конечно, хуже, из-за остатков невытравленной обывательщины стесняются прийти к тебе, подать заявление. Помогите им сделать этот важный шаг в своей жизни. Нет, нет, отнюдь я не зову проводить «призыв в партию» или как-то «тащить» в наши ряды людей вообще. Вопрос стоит иначе; а именно, повторю: помогать надо тактично и умно, давая понять, что прием в партию — доверие партии к нашей народной интеллигенции. И вот тут нельзя ошибиться! Доверять — одно, проявить доверчивость — другое… А в таком деле она преступление.

— Я не могу не согласиться с вами, Дмитрий Алексеевич. Будем шевелить мозгами. У нас действительно есть в организации достойные товарищи. Например…

— Подожди, не называй имен. Не торопись показать, что ты ух какой умный, все знаешь, на все имеешь ответ. Посоветуйся с коммунистами. С Гусом — этот человек один из наиболее грамотных, знающих марксистов среди критиков и к тому же замсекретаря парткома. С Васильевым Аркадием, с Исаковским, Сергеем Сергеевичем Смирновым… Дело пополнения рядов — ответственнейшее дело… Ну, а теперь давай твой вопрос.

Я рассказал, что мы готовим собрание и в чем у нас пока нет единого мнения. Назвал кандидатуры докладчиков.

Дмитрий Алексеевич откинулся в кресле и некоторое время раздумывал, даже иногда пошевеливал губами, точно повторяя названные мной фамилии писателей.

— Ну что же, — начал он, приняв, очевидно, решение, — все трое подходят. И тот, и другой, и третий сделают доклады, за которые тебе краснеть не придется, и поправлять их по принципиальным идейным вопросам будет не нужно… — И вдруг спросил: — А четвертой кандидатуры у вас нет? Или у тебя лично?

Я развел руками…

Дмитрий Алексеевич подмигнул.

— А у меня есть! Только что мы говорили о доверии. Так вот, как ты посмотришь на то, чтобы оказать доверив и… поручить выступление на партийном собрании молодому коммунисту, еще кандидату в члены партии… Катаеву Валентину Петровичу?!

Теперь я уже задумался и не сразу дал ответ.

Катаев, один из крупнейших советских писателей, одно время мало принимал участия в общественной жизни нашей Московской писательской организации. Потом редактировал журнал «Юность», потом стал чаще бывать на обсуждениях… И не так давно пришел в партком и сказал о своем желании вступить в КПСС. Я очень уважал его за большой талант и большой острый ум и был искренне рад, когда это случилось. Конечно же Валентин Петрович сможет сделать отличнейший доклад. И действительно, такое партийное поручение будет проявлением доверия к нему как к молодому коммунисту. Но — согласится ли он?

Такой полувопрос я и задал Дмитрию Алексеевичу.

Он отреагировал, как обычно на такие неуверенные вопросы или мнения, взрывчато:

— Что я, бабка-угадка тебе! Что, ты хочешь поставить меня в дурацкое положение?! Скажу — «да», а он — «нет». Тогда выйдет — зря я болтал, так? Нет уж, секретарь, извольте сами, если откровенно согласились с моим предложением, проводить его в жизнь.

И, как всегда, Дмитрий Алексеевич сразу же отошел и спокойно, хотя и не без некоторой иронии («посоветую тебе как старший по званию»), сказал, что если с Валентином Петровичем поговорить по душам, он, наверное, согласится… Потом предложил чаю…

Катаев согласился сделать доклад и выступил на общем собрании великолепно, умно и остро, что предопределило активный дальнейший разговор в прениях. Вышестоящие партийные органы оценили потом это собрание хорошо, как нужное и полезное для Московской писательской организации…

Слов нет, много помогал мне в работе Дмитрий Алексеевич. Да разве одному мне?! Многим и многим. Вероятно, мне только казалось, что мне особенно много. Во всяком случае, в период моего секретарства в Московской организации писателей не проходило, пожалуй, и недели без того, чтобы я не слышал его голос по телефону: то он наводил какую-нибудь справку, то давал совет…

Когда же закончилось мое секретарство, он сказал:

— Пойдешь работать в кино. Там вскоре будут организационные перемены. Надо привлечь к кино больше литераторов.

И вскоре состоялось решение о создании Государственного комитета кинематографии Совета Министров СССР.


На Новодевичьем кладбище серая плита со стелой лежит над могилой Дмитрия Алексеевича Поликарпова. Дата рождения — 1905 год, дата смерти — 1965.

Он умер от сердечного приступа в самом расцвете творческих сил. Короткая черточка между двумя датами вмещает его жизнь, прекрасную и полезную жизнь горевшего и сгоревшего на огне своего темперамента человека. Замечательного человека.

Я узнал о скоропостижной смерти Дмитрия Алексеевича, возвратившись из командировки в Бразилию, на аэродроме «Шереметьево». Встречавшие сказали:

— Знаешь? Поликарпова вчера похоронили.

Радость возвращения на родину померкла. Большую утрату понесла наша культура, хотя не был Дмитрий Алексеевич ни поэтом, ни художником. Он обладал другим, не менее редким, чем художественный, талантом содействовать людям в их делах на благо родины, творческим людям в особенности. Мир твоему праху. Многие, очень многие тебя не забудут. Никогда не забудут.

ЛЮДИ И ЖИЗНЬ НА ДРУГОМ БЕРЕГУ