– Тогда ты.
– Ну уж нет! – отрезала Катерина Ивановна, вставая с места. – За террористов просить, за христопродавцев, карбонариев несчастных, эдак вот опускаться – не такова я! Даже дочь родная молить будет, не уступлю…
В голосе ее слышался холод – так обычно говорят врачи, констатируя смертельный диагноз, или прокуроры на процессах – люди, которые не испытывают человеческих чувств, не принимают ничего близко к сердцу и которых поэтому невозможно в чем-либо убедить. Слезы дочери, укоряющий взгляд мужа – ничего не могло сейчас повоздействовать на эту ледяную недалекую женщину. Лиза отвела от нее свой взгляд, не решившись перечить такому упрямству. Помолчав немного, она тихо произнесла: «Тогда пойду я», и удалилась к себе под недоуменные и огорченные взгляды родителей.
Тем временем вовсю шло следствие. Благо, материалов для него собрано было достаточно, и в какие-то считанные недели суд, проведенный в закрытом режиме, и напоминавший в целом как все политические суды того времени прокрустово ложе, вынес суровый и однозначный приговор. Смерть.
Накануне заседания любимый учитель – Анатолий Федорович Кони – в бытность свою прокурором судебного присутствия, получил разрешение и посетил своего ученика Бубецкого в Шлиссельбургской крепости. К удивлению Анатолия Федоровича, пришедшего, чтобы напутствовать Ивана Андреевича, на лице последнего не было ни капли отчаяния, горя, или тоски. Глаза его все так же горели, только блеск у них на сей раз был нездоровый – таким блеском блестят глаза горячечного больного или агонизирующего покойника.
– Я пришел сказать Вам следующее. Судить Вас вскоре будут, но особым присутствием, и потому ни я, ни мои товарищи доступа к суду, к несчастью не имеем. Да и не могу я, Вам это известно, с недавних пор компрометировать собою правосудие по политическим делам… А потому встреча наша, вероятнее всего, окажется последней. Одно скажу – я восхищен. Нет, не Вашим поступком. Но Вашим упорством и мужеством. Я, признаться, ожидал от Вас чего-то подобного… И потому, пребывая все еще в том восхищении, которое Вы всегда вызывали во мне как потомок княжеского рода, как талантливый студент и ученый, а теперь еще и как политик, скажу Вам – не сдавайтесь до последнего. Держитесь и будьте мужественны. Придет еще время, когда Россия вспомнит и по достоинству оценит Ваши усилия!..
Глава канцелярии по приему прошений на Высочайшее имя Андрей Анатольевич Каменецкий в парадном виц-мундире стоял в приемной и инструктировал просителей
– Ваши обращения рассмотрены Его Императорским Величеством и Вы допущены к личной Высочайшей аудиенции. А потому перед началом ее предупреждаю всех и каждого – время аудиенции не более пяти минут на человека, после чего следует покинуть присутственное место. Излагать суть проблемы кратко и доступно, с просьбой относительно конкретного дела, сформулированной предельно четко. Ответа от Его Величества не дожидаться. Голоса не повышать, во всем соблюдать этикет и приличия…
Лиза не слышала ни слова из того, что бормотал этот неприятный прилизанный человек «в футляре». Она даже не общалась с просительницами – теми, что были сегодня с ней, со своими товарищами по несчастью – так взволнована и одновременно огорчена она была. Разобрала лишь когда прокричали ее имя «Княгиня Светлицкая!»
Когда она вошла в кабинет, император стоял у окна. Она впервые видела его – огромный, нечеловеческого роста, грузный, с выразительным лицом, окаймленным бородой, стоял этот лысоватый человек в военной форме и своим нежно-голубым, но неотрывным и властным взглядом словно бы пронизывал людей насквозь.
– Ваше Величество, – бледная как смерть, Лиза сделала реверанс.
– Прошу Вас, княгиня.
Император пригласил ее сесть за стол, сам занял место напротив, и начал свою речь. Она подумала, что это даже хорошо, поскольку сама была не в силах произнести ни слова.
– Я изучил Ваше прошение, княгиня. Признаться, удовлетворять его не вижу никаких оснований. Прежде Вас здесь была старушка – Вы, возможно, видели ее в приемной, – вдова симбирского уездного чиновника по гимназиям. Она приходила просить за товарища человека, о котором просите Вы. Это ее сын. И знаете, какой аргумент она мне привела в качестве основания своего обращения?
Лиза замотала головой.
– Она сказала, что ее сын не таков, чтобы быть преданным делу террора. Она сказала, что для такого утверждения достаточно хорошо знает его и его повадки, и что сама непременно бы от него отреклась, будь он хоть сколько-нибудь причастен к покушению.
– И что же Вы полагаете?
– А я полагаю, что она его вовсе не знает, коли так говорит. А ближе всего к истине слова его самого, сказанные им в тюремной камере, о том, что мы с ним – он да я – вроде как соперники на дуэли. Один выстрелил – и промахнулся. Теперь очередь за вторым, и не только не по правилам, но и гнусно и глупо просить его о снисхождении. В этом – слова истинного революционера, который априори готов к смерти, ежели она следует за его идеей, проистекает из нее и является оборотной стороной медали. А потому не хочет он никакого моего снисхождения, и будет казнен…
– Но…
Император жестом оборвал Лизу и продолжил.
– Что же касается Вас, то я не вижу поводов принимать какое-то иное решение в отношении Вашего жениха. Однако, я слишком уважаю Вашего отца, которого Вы и без того ставите в неловкое положение подобными прошениями, чтобы обречь его на страдание при виде убивающейся дочери – и потому совсем проигнорировать Ваши доводы не могу. А потому принимаю соломоново решение – казнь Бубецкому будет заменена. Но пощады не будет. Пожизненное заключение в Петропавловской крепости. Вы сможете навещать его после первого года заключения. У меня все, благодарю, сударыня… Какие-нибудь вопросы?
Лиза молча встала, поклонилась государю и поплелась к выходу, не помня себя. Что она должна была сказать сейчас? Прокричать, что это еще хуже смерти? Что пожизненное страдание тяжелее белого ремня? И тем самым сократить жизнь любимого человека? Конечно, нет. Но и иезуитство Его Императорского Величества не знало границ – так зло пошутить с ней, так растоптать чувства влюбленных, так бесчеловечно отреагировать на крик души может только человек, которому чувства неведомы.
Она плелась по сырым дорогам пасмурного города и задавала себе один только вопрос – если верно, что этот человек, с кем она только что встречалась, есть посланник Бога на земле, то неужто сам Бог носитель такой жестокости? Неужто Бог заповедал ему такое поведение?..
За время, прошедшее с ареста Ивана Андреевича, вымоталась она настолько, что казалось нет больше сил жить. Была еще последняя надежда на императора – но и она минуту назад рухнула как карточный домик. Не мужество, нет, совсем не мужество, а жизненная усталость говорит в тех, кто решает оборвать свою жизнь на самом, казалось бы, ее взлете.
На извозчике добралась она до обводного канала. Дождалась, пока набережная совсем опустеет, а после встала на краю моста и, раскинув как птица руки, порхнула в ледяную воду – так, словно надеялась найти успокоение души своей на дне, за толстым слоем оттаявшей реки, будто есть там что-то, чего нет здесь, на жестокой и холодной земле, будто есть там спасение, будто есть там тайна…
…Дело было кончено так же скоро, как и началось – в один день. В один день вся жизнь промелькнула перед глазами Александра Ульянова и его товарищей, повешенных в Шлиссельбургской крепости, не взирая на стенания их матерей у ног глумившегося императора. В тот же день объявили о замене приговора Бубецкому. И в тот же день узнал он о смерти самого родного и близкого человека на земле, осознал всю бессмысленность помилования, и от горя замолчал на долгие годы, хороня в себе идеалы революции и человечности. В дневнике своем он запишет в тот день мудрую, но безжизненную латинскую фразу: «Sic transit Gloria mundi».
Надвигавшееся на Санкт-Петербург лето 1887 года будет холодным, серым и пасмурным – темная пелена смога окутает город, заключив в стальные объятия его и его жителей, среди которых будет вечный узник Петропавловской крепости князь Иван Андреевич Бубецкой.
Конец первой части
Часть вторая. «Postea»
Глава седьмая. «Февраль 1917го»
Свобода и преступление так же неразрывно связаны между собой, как… ну, как движение аэро и его скорость: скорость аэро = 0, и он не движется; свобода человека = 0, и он не совершает преступлений. Это ясно. Единственное средство избавить человека от преступлений – это избавить его от свободы.
…Побудки еще не было слышно, но скупой солнечный свет уже пробивался сквозь утлое окошечко камеры под самым сводом потолка. За многие годы, проведенные то в одном, то в другом каземате этого заведения Иван Андреевич привык считать часы и определять время по оттенку, приобретаемому солнечными лучами в рассветные и полуденные часы. Так, с утра свет этот был с белизной, с сиянием внутри, к полудню ближе разбавлялся более желтым или золотым цветом, а ближе к наступлению вечера обагрялся, становился каким-то медно-розовым и так напоминал о грядущем наступлении ночи – того времени суток, которое так полюбилось Ивану Андреевичу последние несколько лет. Отчего? От того, что меньше ночью суеты, меньше возни, хождений, не гремит связка ключей на поясе у надзирателя, и можно в этой тишине и ночном умиротворяющем спокойствии целиком погрузиться в свои мысли.
Первые годы способствовал этому дневник. Он стал верным другом и товарищем Ивана Андреевича настолько, что если бы не он, Бубецкой даже не смог бы припомнить, что случилось с ним в тот или иной день, в тот или иной год. Не так страшно и печально было для него собственно то, что случилось с ним, как огорчало и убивало его известие о самоубийстве Лизы. Он отказывался, он не мог верить в то, что его идеалы, его святые цели, которые он преследовал и в которых видел некогда народное счастье, оного населению страны не принесли, а принесли только гибель и страдание пока что ни в чем не повинным людям. Видел он в этом, если вдуматься, не провидение, а происки государевых чиновников и самого бесчувственного Миротворца. Надежда на правильность этих идеалов теплилась в его душе, не отпускала того благородного порыва, что верховодил внутри него с юности и по сей день, но тот ужас, который закладывает в сердце каждого очевидца смерть молодого человека сильно поразил и ранил его. Настолько сильно, что под впечатлением от этой новости несколько лет провел Иван Андреевич в полной, казалось бы, прострации. Нет, конечно, все человеческие процессы были в то время так же свойственны ему как и раньше, как и потом, но он не помнил их. Не помнил себя в те годы. И оттого дневник и стал его верным спутником на многие годы, что благодаря ему одному Бубецкой мог сейчас воскресить какие-то мысли и воспоминания, события и лица, пронесшиеся мимо него в те злосчастные десять лет заключения.