Перелистывал он его ночами и по утрам – когда первые лучи начинали пробиваться в окно, когда очередные страницы были вписаны мелким, убористым почерком, и надлежало их выверить, перечитать, подправить – так, словно приличный писатель выверяет рукопись прежде, чем поручить ее в руки издателя. Вот тогда-то и наступало для Ивана Андреевича время воспоминаний. За мрачными страницами, посвященными первым годам пребывания в Петропавловской крепости, виделись ему отдаленно те счастливые мгновенья, что провел он со своей ласточкой в Петербурге 1887 года, лекции Кони, встречи в кружках, лица приятелей… Эти воспоминания остались для него единственной целью в жизни, единственным лучом света в темном царстве нынешнего его бренного существования. Когда же, как не ночью погружаться в них?!
Правда, случалось, отвлекало его гулкое караульное «Слу-у-шай!», раздававшееся несколько раз за ночь в коридоре сырого застенка, но за годы он настолько привык и к голосам, и к словам, что вскоре уже и засыпать не мог без этого обыденного шума.
Еще ночью узнавались и передавались здесь известия – заключенные перестукивались кружками и заостренными ложками по камерным стенам, сообщая друг другу то, что нельзя было прочитать в газетах. Последние недели только и говорили, что о каких-то нечеловеческих дебатах в Думе, где фракция социалистов-революционеров вроде бы одерживала верх над правительственными кругами. Вообще, надо сказать, что все эти годы политическая жизнь мало интересовала Ивана Андреевича – прежний живой интерес начал возвращаться только теперь, когда из газет и эдакого своеобразного «общения» с теми, кого никогда даже в глаза не видел узнавал он о тех радикальных преобразованиях и изменениях, что стали происходить в обществе. Конечно, далеки они были от тех идеалов, к которым стремились товарищи Бубецкого тридцать лет назад, да и доля участия канувших в Лету народовольцев во всем этом была ничтожно мала, но где-то в глубине души грела Ивана Андреевича мысль о том, что какой-то крохотный шажочек к происходящему и он когда-то сделал… Правда, был он настолько крохотный, что ни о свободе для него, ни об изменениях в социальном и экономическом строе речи пока идти не могло.
Последние две недели вовсе перестали приносить газеты. Кто-то из сидевших в соседних камерах высказал предположение, что связано это с неудобоваримым поведением ряда молодых заключенных – дескать, проучить решили, вот и не дают читать. Но Ивана Андреевича это особо не тронуло – правды эти газеты в себе все одно не несли, и потому он не спешил осуждать своего юного горячего товарища.
Свет стал пробиваться в камеру, сообщая, что пришло время снова стать совой – днем Бубецкой обычно спал или пребывал в полудреме, а ночью оставался наедине с мыслями, чтением, написанием своих соображений и воспоминаний, и сейчас самое время было ложиться спать. Да и веки сами собой уже смыкались, увлекая Ивана Андреевича в сладкие объятия морфея…
Спал он сегодня особенно крепко – даже не видел снов, и никто и ничто не тревожило его отдых. Проснувшись, снова обратил взгляд на окно – отблески солнечных лучей говорили о том, что время или приближается к полудню, или только-только его пересекло. Он подумал, что сегодня исполняется ровно тридцать лет с тех самых пор, как произошли в его жизни события яркие и наполнившие весь остаток его дней. Тогда, в конце февраля 1887 года, так же светило солнце, так же завывали по ночам вьюги, а по утрам зазывно пела капель…
Однако, что это? Время уж полдень, а завтрака не принесли. Обычно Бубецкой к нему и не притрагивался, но это не служило поводом здешним сатрапам вовсе лишать его такого права. Спросить, да лень вставать… Но что бы это все же значило? Ни газет, ни еды… А тогда, в 1887 году…
Он проснулся от звона ключей в замке. «Что это? Опять переезд? Надо же как некстати…»
– Бубецкой, собирайтесь! – буркнул безучастный вертухай.
– Куда?
– Не знаю. Велено собирать Вас и все тут.
Собираться было что подпоясаться – тюремное начальство практиковало перевод заключенных из камеры в камеру, а потому дело это было для Бубецкого привычное. Для чего они это делают – он не знал, да с годами и желание знать исчезло, главное было поскорее все это завершить, чтобы добрать свою положенную долю сна и бодрым встретить грядущую полночь.
Он был немало удивлен, когда вместо камеры повели его куда-то вниз, в подвал, туда, где тридцать лет назад началось его «триумфальное» шествие по здешним застенкам и казематам. Спускались все ниже, ниже, пока наконец не дошли до расконвойной комнаты – народу здесь толпилось видимо-невидимо. Пристав выкрикивал фамилии, и вертухаи подводили по одному к его столу арестованных. Что это именно арестанты – те, с кем Бубецкой негласно общался все эти годы – было понятно по их виду. Серые, землистого цвета лица, обветшалая одежда, характерный запах камерной сырости и нехитрые пожитки – все это выдавало в них местных обитателей, время от времени превращавшихся в местных же призраков. Аббаты Фариа теперь и Эдмоны Дантесы в прошлом – все они в огромном количестве собрались здесь сегодня.
Внутри князя поселилось какое-то странное волнение. Что это? Куда их привели и зачем? И когда возвратят в камеры? Мышление за годы в неволе стало однообразным, узким, безынтересным, предсказуемым. Однако, подумал он, на хорошее надеяться не следует и опустив глаза в пол стал терпеливо ожидать своего вызова.
Вызвали. Он подошел к приставу. Тот стал протокольно осведомляться о его личности, вписывая что-то в раскрытую перед ним бумажку и при этом даже не поднимая глаза на своего собеседника.
– Фамилия, имя и отчество?
– Иван Андреевич Бубецкой.
– Какой срок положен?
– Пожизненный.
– В каком году?
– В 1887.
– Лет по паспорту?
– 50, - чудовищной показалась ему эта фраза и эта цифра настолько, что он вздрогнул и побелел. Он провел в этом гробу тридцать лет. Как-то раньше и не доводилось ему задумываться о своем нынешнем биологическом возрасте, и жизнь показала, что не зря – при первой закравшейся мысли словно бы перевернулось все с ног на голову.
– Постановлением Правительства России Вы амнистированы. Личные вещи при Вас?
– Что, простите?
– Вещи, говорю, при Вас?
Но не ту фразу Бубецкой хотел сейчас услышать, хотя и машинально пробормотал:
– Да.
– Получите двадцать пять рублей отходных и распишитесь, – пристав протянул ему какую-то бумагу, и щурясь от света и скверно разбирая буквы Иван Андреевич поставил под ней свою подпись. – Сию минуту можете быть свободны. Никишин! Вывести!
В уродливой, потертой серой шинели и в такой же шапке, изрядно постаревший и вымотанный вышел Иван Андреевич Бубецкой теплым февральским днем 1917 года в Петроград – в другой город, нежели тот, в котором оборвалась его прежняя жизнь, в другой век, к другим людям, плохо понимая, что с ним произошло в действительности, не шутка ли все это и не предстоит ли ему вернуться в камеру спустя некоторое время. Вопреки расхожему убеждению, сейчас в его душе не было места радости – то ли отвык он от человеческих чувств за это время, то ли просто до конца не понял сути этого события, то ли пришел в отчаяние от того, что некуда идти и не к кому голову преклонить. Им овладело смятение. Одно он знал твердо – это адрес, куда ему следует пойти в первую очередь…
Идти меж тем было довольно неблизко. Путь шел через весь город, а тратиться на трамвай желания не было – выданные 25 золотых были единственным его сбережением теперь, удастся ли еще когда-то что-то получить он не знал, да и городским воздухом подышать захотелось сильнее, чем когда бы то ни было. И все, что увидел он по дороге, его обескуражило еще сильнее, чем эта в высшей степени неожиданная амнистия.
Повсюду сновали какие-то плохо одетые люди – рабочие, солдаты, студенты, безработные, – висели лозунги типа «Вся власть Учредительному Собранию» (к слову, Иван Андреевич и не понимал, что это такое), то там то тут народ сбивался в кучки и большие скопления, и повсюду выступали разномастные и диковинные для него по виду ораторы. Он не вслушивался в произносимые ими речи, никого из них разумеется не признавал в лицо, но всякий раз поражался тому, с каким рвением и какой горячностью они выступают, отстаивая свои политические взгляды… Хотя последние интересовали его сейчас меньше всего – у него была первоочередная цель, и он спешил к ней средь этого чудного людского потока, который напоминал ему сон и никак не походил на среднестатистические картины того общества которое оставил он за стенами Петропавловской крепости тридцать лет назад.
…Двор и дом были в запустенье. Калитка была растворена настежь, по двору лазили бездомные собаки, сырой снег, смешиваясь с лежавшими на земле талыми водами, был грязно-коричневого цвета. Воняло сыростью и гнильем – так неприятно пахнет в лесу, когда молния убивает вековые деревья.
Иван Андреевич вошел в дом – дверь была незаперта. Царившая доме разруха поражала воображение – несведущий человек ни за что бы не поверил, что тридцать лет назад здесь жила семья статского советника, близкого друга губернатора и короткого знакомого самого государя. Сегодня дом напоминал большой сарай – все те же собаки, грязь, разнесенный по дому мусор создавали эту картину и делали ее органичной. Надо же, подобной грязи не видал я даже в остроге, подумал про себя Иван Андреевич.
В центре залы первого этажа был разведен костер – судя по удручающему виду дома, паровым отоплением здесь давно не пахнет. В костре горели книги, доски, дрова, наломанный здесь же паркет. У огня грелся, сидя на низком стуле и потягивая водку прямо из бутылочного горлышка старый здешний пес – лакей Степан. Когда человек надолго уезжает куда-то, исчезает из нашего поля зрения, при встрече узнать его – целая наука. А вот он узнает вас наверняка – ведь он запечатлел в памяти ваш образ и долгое время никто не мог внести в него свои коррективы, никто не мог его исправить или стереть в его сознании. Так случилось и теперь – Иван Андреевич сразу узнал Степана, чего нельзя было сказать о последнем.