Я насыпал щепотку К в салфетку и вдохнул. Через пять минут порошок делает тебя невесомым, ты словно бы покидаешь свое тело, освобождаешься от материальных оков, а потом смотришь на небо, замечаешь, что Луна напоминает полуденное солнце, бормочешь: «Ну надо же…» — и смеешься, и хохочешь. Смех освобождает, ты ни над кем не издеваешься, а веселишься просто потому, что облачко перед Луной формой напоминает смайлик над Елисейскими Полями. Луна круглолица. Она плачет от смеха, и обелиск площади Согласия торчит из ее левого глаза — совсем как ядро в фильме Мельеса[314]. Из глаза вытекает оранжевая вулканическая лава. Не верю, что кетамин — легкий анестетик, ведь он нарушает упорядоченность реальности и сотрясает ее, как бриллианты в тиаре. Я понимаю всю бессмысленность этой фразы, сочиненной «под влиянием», но клянусь, что мгновение назад она казалась мне совершенно четкой, как и следующая: чистый огонь бежит под припудренной кожей. Писать в подобных условиях — то есть перемещаться в пространстве — равносильно подвигу. Аге и Raspoutine расположены по разные стороны площади Звезды, но мне потребовалось тысячелетие, чтобы пересечь ее: мешали нити, связанные с солнечной Луной. Я заметил свое отражение в разбитой витрине универмага Publicis Drugstore: клоунская рожа с огромными черными глазами в белых кругах, улыбка до ушей, распухшие губы. Можно не выбирать между явью и вымыслом. Кетаминовая эйфория помещает тебя в эластичный пузырь настроения. Феномен диссоциации. Чувствуешь себя не действующим лицом собственной жизни, а зрителем. Мир дематериализуется — как в «Начале», фантастическом боевике Кристофера Нолана. Ты неожиданно оказываешься в других декорациях, под дождем. K-hole — это «Интерстеллар» все того же Нолана: видишь пиксели, и жизнь кажется симуляцией. Начинаешь гримасничать, как будто ищешь невнятное заключение к забытому рассуждению. Или плаваешь в состоянии апноэ в лиловом бассейне под небом цвета размытого красного дерева, ослепленный стеной подводных неоновых огней под музыку Пёрселла[315].
Ночью на улице Бассано устроили погром, переломали мотоциклы, скутеры, ветровые стекла кроссоверов, но Raspoutine цел и невредим. Гражданская война по какой-то непонятной причине щадит дискотеки. Я перестал звонить парижским друзьям, чтобы никого не беспокоить в нынешней упорядоченной жизни. Мне было неловко выставлять напоказ мою одинокую незрелость. Я был один не от застенчивости, а из гордости. Страх, замаскировавшийся под праздник. Дружбы «на всю жизнь» уступили место ночному товариществу. Ночь эфемерна, ночью чувства обостряются до крайности, люди предельно откровенны друг с другом, пьют, разговаривают — и расходятся под утро, даже не попрощавшись.
— Ты обошлась со мной как с куском дерьма, Милица.
— Poor darling[316], я ведь говорила: на меня НИКОГДА нельзя рассчитывать.
— Хочу немедленно отвести тебя в ближайший секс-шоп и испытать на месте все их веселые штучки.
— Окта-а-ав… Прости, что ушла, но я получила сообщение от одного мексиканца — он платит больше тебя. И у него никогда не встает: беспроигрышная ситуация.
— Текила — предательница!
Ужасно глупо все время желать равнодушных женщин — все равно что сутки напролет хлестать себя по щекам. Почему я так быстро привязываюсь к людям? Разве желание обнять весь мир — недостаток? Девушки не танцевали — сидели, уткнувшись в экраны iPhone 77, и лица их были бледно-голубыми. Губы медленно размыкались, словно они решили поговорить под водой. Я надел очки, чтобы попытаться разобрать слова. Перечитал записи в блокноте. Чистый огонь бежит под припудренной кожей.
Мой любимый вид спорта — бегать вверх-вниз по красным лестницам Raspoutine, чем я и занимаюсь, пока Милица пьет со своими новобрачными — куколкам-моделям заведение наливает бесплатно. Мужчина пятидесяти лет в ночном клубе воспринимается как эталон трогательности. По этой же причине я боялся быть счастливым. Образ буржуазного отца семейства не соответствовал модели, которую 1980-е внушили болванам вроде меня, и я продолжал «валяться» в грязи, выступая в образе старого пьянчуги-рок-н-рольшика. Поднимаясь из подвала, сталкиваюсь с высокой бледной как смерть девицей, волосы у бедняжки грязные, изо рта и от одежды воняет холодным пеплом. Настоящее импрессионистическое полотно, прицепленное к витой колонне.
— Привет, Октав! Ты, оказывается, тут!
— Точно.
— Умоляю, перестань изображать игру на «виртуальной гитаре». Это запрещено с 1997-го.
— Или это, или хлопки в ладоши.
— О чем будет твое четырехчасовое обозрение?
— О хачапури.
— Ну ничего себе!
Я не отвечаю — меня парализовало. Нет, дело не в наркотике, просто я узнал на танцполе Деа.
4
Деа стоит, опираясь на отставленную назад и чуть согнутую ногу. Деа светится голубым. Деа множится под стробоскопами. Деа поднимает руки к волосам и делает поворот — совсем как на сцене Crazy. Ее волосы падают на обнаженные плечи, они напоминают спагетти, крашенные чернилами каракатицы на готической луне. Я сразу забываю о существовании Милицы и иду прямо к Деа, замужней балерине и забастовщице, которая никогда не отвечает на сообщения. В животе у меня гудит наковальня, хотя я забыл поужинать. Во время последней рекламной кампании Деа подложила свинью Dim. Не нарочно. Огромную — двадцатиметровую — фотографию ее ягодиц вывесили на фасаде магазина, а мэрия заставила снять «это безобразие». В гимнастическом зале Деа поведала мне об этой феминистской цензуре.
— Раньше я была секс-символом, теперь стала символом сексизма.
— Времена меняются, дорогая, я вот никогда не думал, что доживу до того дня, когда меня будут волновать мои пенсионные пункты[317] и правильность отчислений. Сколько я буду получать? В каком возрасте смогу перестать работать?
Деа обнимала за талию юную блондинку с большой, не вмещающейся в шелковый дебардёр[318]грудью. Я выпил залпом и наконец решился шепнуть моей богине на ушко:
— Ты мне ужасно нравишься — несмотря на аромат от Victoria’s Secret[319]. Ты была великолепна, когда зачитывала требования забастовщиц. Знаешь что? Я сейчас вызову такси, отвезу тебя в Travellers, и мы вместе примем пенную ванну. Я обрызгаю тебя Mûre et Musc[320]. И мы наконец поцелуемся.
Деа посмотрела на меня, как член жюри «Голоса» на сфальшивившего конкурсанта. Я уперся взглядом в ее надключичную впадину. Глаза дикой кошки метали молнии.
— Ты похожа на женщин с полотен Климта. Меня интересует твое тело. Разве это оскорбительно?
— Почти.
— Знай ты, как чисты мои помыслы и сердце, наплевала бы на маску престарелого фаллократа[321].
Мое лицо в висящем на лестнице зеркале кажется отлитым из пластика, я сейчас похож на Кристиана Одижье[322], каким он был в нашу последнюю встречу в Лос-Анджелесе, в мишленовском ресторане Spago[323], незадолго до его безвременной смерти, случившейся в пятьдесят семь лет.
— Я прошу о коротком приватном представлении, разве это так много? Потом разойдемся по домам. Если хочешь, могу заплатить.
Кажется, диск-жокей крутит The The[324], нет, не может быть, это семпл[325].
— Думаешь, остроумно — обращаться со мной как с продажной девкой?
— Не понял…
— Полагаешь, мне нравится дни напролет слушать такую вот… фигню? Или вылавливать шаловливые ручонки из-под собственной юбки? Защищаться от пальца, нацелившегося на влагалище?
— Да я пошутил…
— В гробу я видала твои говношутки! Из-за такого вот женоненавистнического остроумия я каждый вечер на выходе из Crazy Horse чувствую себя дичью!
— Если это правда, нужно заявить о попытке изнасилования.
— Очень смешно! Подать жалобу? Знаешь, как реагировали легавые, когда я один раз на тысячу таких случаев «навещала» их в комиссариате? Смеялись мне в лицо! Как ты. Все умирают со смеху! Это ведь так смешно — сунуть танцовщице из Crazy пальчик в срамное место! Придурки! Банда придурков!
— Брось, Деа, все дело в твоей красоте, ты нравишься мужикам, в нашем мире быть соблазнительной — удача, разве нет?
Деа сейчас всерьез меня ненавидит, зрачки у нее расширились, ноздри раздуваются, она похожа на норовистую лошадь, бьющую от нетерпения копытом. Знаю, знаю, вы боитесь, что я сейчас напишу: гнев делает ее еще сексуальнее… Не волнуйтесь — гранатомет по определению не бывает сексуальным. Как и бульдозер, яйцеварка и жертва сексуального насилия. Не удивляйтесь: под кетамином я мыслю, как Марлен Шьяппа[326].
— Видишь мои джинсы? — спрашивает Деа. — После работы я зашла домой переодеться, потому что боюсь надевать юбку и колготки. Знаешь почему, грязный ты чертов ретроград? Колготки можно порвать пальцем, а деним нельзя.
Деа плачет. Я не знаю, что делать, куда деваться. Хочется обнять ее, но боюсь получить пощечину. Деа должна быть уверена: я никогда не позволю себе ничего подобного. Хотя… Конечно, я никогда не щупал девушку на лестнице, то есть не подкрадывался неожиданно, но разрешения спрашивал не всегда. Если я целую малознакомую женщину, мои руки почти сразу перемещаются на ее грудь, а минут через пять тянутся к трусикам. Или через десять? А что, если дама против? Как ей поступить? Сунуть в лицо комбинацию из трех пальцев, чтобы чужой указательный не оч