хмурят брови и чешут затылок. Они смутно узнают тебя, но уже не знают.
Чаще всего я слышу фразу:
— Октав, ты в курсе, что тебе уже не шестнадцать лет?
Я не пытаюсь выглядеть забавным, хочу быть молодым, а это совсем другое дело. На моем могильном камне напишут: «Октав Паранго. Умер, отказавшись стареть».
4
Мне давно пора привыкнуть к «понижению статуса» — оно началось задолго до моего появления на свет, во время Французской революции. Моих аристократических предков казнили в 1794 году и похоронили в общей могиле на кладбище Пикпюс[100]. Последний замок, собственность моей прабабки, только что продан трейдеру. Три века подряд уровень жизни нашего семейства неуклонно снижался. Из аристократа я превратился в разночинца. Потом из крупного буржуа — в мелкого. Ничто больше не отделяет меня от среднего класса — только снобизм. Один друг по Travellers[101] любезно дал мне приют в Caca’s Club[102], потому что я больше не могу платить годовой членский взнос. Перед пустым и безмолвным особняком куртизанки XIX века, в самом конце Елисейских Полей, протестующие разбирают мостовую — до топкой земли времен фиакров и карет. Я пишу эту страницу в телевизионной гостиной, за верандой с зелеными пальмами, устроившись в кресле, обитом красным дамастом. Бармен ушел, и я самообслуживаюсь, записывая джинтоники в маленький блокнотик. Вспоминаю вечеринки Caca’s Club у бассейна в особняке Паива[103] в беззаботные 80-е, между двумя турнирами по триктраку. Мы, как Пруст в детстве, гуляли по Елисейским садам… «Мы шли к Елисейским Полям по улицам, залитым светом, запруженным толпами прохожих, где балконы, скрепленные солнцем и туманом, колыхаются перед домами, как золотые облака». Богачи ужасно ошиблись, выставив свое богатство напоказ. Раньше состояние скрывали, сегодня хвастаются им в журнале Capital, на обложке Forbs и в «Инстаграме». «Вечеринка в Клубе 55 обошлась в 62 000 евро. Сантропезианцы ни в чем себе не отказывают!» Беднякам очень больно узнавать, как живут их эксплуататоры. Моветонно хвалиться яхтами и pool parties[104]. Прежние богачи умели держаться в рамках. Мой дед круглый год ходил на службу в одном и том же поношенном костюме и никогда не ездил туда на своем серебристо-сером «даймлере». Никто не играл по-крупному. Доход от предприятий Паранго благополучно дремал в сейфе за гобеленом или в швейцарском банке. Мы наживались, но не гордились этим и по воскресеньям коленопреклоненно просили у Господа прощения за грехи, шепча (не очень в это веря), что «…последние станут первыми…»
Я бы поменял порядок слов национального девиза, предложенного Робеспьером: Равенство, Братство, Свобода, — пора обозначить новые приоритеты. Было самоубийством создать категорию населения, которой нечего терять. Я знаю, о чем говорю — с тех пор как стал ее частью.
Через высокие окна салона в стиле Наполеона III, за террасой с белыми орхидеями и лепниной в форме акантов, я различаю слезоточивый газ, который, подобно вечернему туману, опускается на полицейских, обороняющих магазины Zara и Disney Store. Бывший кинотеатр Gaumont Ambassade, ставший бутиком Weston, прикрыт деревянным частоколом, наподобие ковбойского форта из вестерна 50-х, атакованного индейцами. Там Джин Сиберг продавала International Herald Tribune[105] с аукциона, в черно-белом и без лифчика. Я слышу, как толпа орет hoouhaa, подражая воинственным маорийским кличам новозеландской команды по регби. Одеты они тоже как спортсмены, в черную униформу. Маски и очки для плавания придают манифестантам вид «джихадистов-лыжников». Паркет вибрирует и скрипит после каждого взрыва гранаты или петарды. Возможно, пора покинуть зону комфорта и войти в Историю.
На улице я вижу девушку, она сидит на земле и, жалобно скуля, трет глаза. Я ношу линзы, и у меня при себе всегда есть флакон с физраствором. Я закапываю бедняжке покрасневшие глаза и дарю ей пластиковый пузырек. Она благодарит и возвращается в ряды борцов, а я иду в противоположную сторону.
5
Мы — голос Франции. Элита СМИ. Когда сотрудник «Утра» сталкивается с журналистом из редакции France Publique — в лифте или холле, — он улыбается сверхлюбезно и снисходительно, старается проявить братское чувство — мол, все мы плывем в одной лодке, но надолго лицемерия не хватает. Люди, формирующие общественное мнение, не могут даром терять ни минуты. Разница между журналистом 7/9 France Publique и всеми остальными служащими Красного дома заключается в том, что лица последних не красуются на билборде тридцатиметрового «роста». «Утро» — это государство в государстве, отношения между ведущими и завредакцией всегда напряжены до крайности. Люди, чьи имена известны всему свету, не ведут долгих бесед с «рядовыми гражданами».
— Привет, как дела? (Тот, к кому обращен вопрос, хмурится, пытаясь вспомнить, кто его собеседник.)
— Черт, Натан, классно ты вчера утром «наехал» на премьер-министра! (Выслужиться лишний раз не помешает.)
— И не говори, Эдуар Филипп[106] красноречиво высказался о проблеме автопилотов… (Значительная персона демонстрирует скромность, но спешит уйти.)
— Желаю продержаться весь июнь! (Вечерний редактор не может скрыть зависть.)
— Все мы — наемные рабочие информации, не более того… (Сочувственная улыбка звезды, записывающейся дважды в день — в прайм-тайм для радио и во второй половине вечера для France Télé[107].)
Когда двери закрываются на ненужных этажах, знаменитости проверяют перед зеркалом, что у них с лицом. С тех пор как радиоэфир сутки напролет транслируется в прямом эфире в видеоформате, никто не может вести себя как раньше, когда ведущие были тучными, лысыми или лохматыми, носили на работу старые свитера в пятнах и имели на носу бородавки. Добро пожаловать в новый мир, где каждый чувствует себя уродливее и старее конкурента.
Считалось логичным приглашать в 7/9 писателей: «Утро» — это писанина. Все «выстроено» заранее. Ведущий сидит перед экраном компьютера; его приветствия, подводки, вопросы, слова благодарности и прощания всегда одинаковы. Вся передача целиком — сеанс чтения вслух. Каждый приглашенный приходит в студию со своим листочком. Главное — читать текст максимально естественно, а вид иметь свежий и кокетливый. Никто ни на кого не смотрит. Беседа исключена. Стоит кому-нибудь произнести нечто непредвиденное, и начинается паника.
Мы самый популярный разговорный клуб во Франции. Чья-то речь выглядела бессвязной? Вся пресса издевается неделю. Оплошность? На месяц о тебе забыли. Речевая ошибка? Сотня сообщений с требованием «все исправить, извиниться, а то и уволить» провинившегося. Тому, кто наделен абсолютной властью, приходится испытывать беспрецедентное давление. Доминик Гомбровски, чьи очки перемещаются со лба на нос без помощи рук — вот кем я восхищаюсь. Сверхъестественный дар, который только журналисты France Publique способны развить в совершенстве… с помощью Жана-Франсуа Кана[108]. Но кто его помнит? Информация устарела. Наше правление подходит к концу. Молодые нас больше не слушают — получают информацию от гаджетов. Истинное смешивается с поддельным. Разоблачать вранье старомодно: ты похож на старого придурка, объясняя, что статистика — блеф, клевета отвратительна и никакого всемирного заговора не существует. Пока эксперт исправляет ошибки, публика смывается. Ей некогда помнить.
22:00
Дело только во мне или это мир сходит с ума?
1
Тому, кто ни разу не переживал страха обозревателя, работающего по четвергам, не понять его. Какой спортсмен согласится в течение года каждую неделю ставить на кон свой титул? Страх возникает за три дня до эфира. В понедельник ты начинаешь гуглить новости. Во вторник просматриваешь Quotidien и Touch Pas à Mon Poste[109], чтобы понять сатирическую тенденцию недели. Кто сейчас козел отпущения? Над кем будут издеваться в ближайшие дни? В среду опасаешься трагического события или природной катастрофы, которые заставят тебя быть серьезным. Как-то раз Натали Феррожи пожаловалась в эфире, что ей пришлось от и до переписать все обозрение из-за случившегося накануне в Нью-Йорке захвата заложников и гибели восьми человек. Натан сделал Натали втык, и на следующий день она вынуждена была извиняться, чтобы не вылететь с работы. Юморист, работающий на «Утре», не имеет права отрываться от актуальных событий. Его шутки должны базироваться на телепрограмме новостей, что убивает всякую спонтанность. Юмор становится банальным и перестает быть смешным. Переизбыток шуток убивает шутки, поэтому политкорректность в конце концов берет верх над насмешкой. Так случилось в Штатах, а сейчас происходит во Франции. Если каждый день из последних сил шутишь на тему новостей, рискуешь потерять контроль, шокировать — и придется извиняться… Что может быть грустнее клоуна, который натужно ищет тему горяченькую-но-не-шокирующую? Я уж не говорю о проблеме «культурного собственничества»: только евреи могут подшучивать над евреями, так же обстоит дело с мусульманами, геями и иже с ними… Это называется юмористической общинностью. Юмор сегментирован — как и общество. Если белый человек передразнивает чернокожего или азиата, его называют расистом (но мне не стыдно признаться, что в детстве актер Пьер Пешен смешил меня своей арабской версией «Стрекозы и муравья»).