Человек, который смеется — страница 11 из 18

Женщина-титан

IПробуждение

– А Дея?

Гуинплену, смотревшему в Корлеоне-Лодже на занимавшийся день, в то время как в Тедкастерской гостинице происходили описанные выше события, показалось, что этот возглас донесся к нему извне, – но крик вырвался из глубины его существа.

Кому из нас не приходилось слышать голос, звучащий в тайниках нашей души?

К тому же начинало светать.

Утренняя заря – призыв.

К чему бы служило солнце, если бы оно не будило совесть, спящую тяжким сном?

Свет и добродетель соприродны друг другу.

Зовут ли бога Христом или Амуром – в жизни каждого, даже лучшего из нас, наступает час, когда мы забываем о нем; все мы, не исключая праведников, нуждаемся тогда в напоминании, и заря пробуждает в нас вещий голос совести. Он предшествует пробуждению чувства долга так же, как пение петуха предшествует рассвету.

В хаосе человеческого сердца раздается возглас: Fiat lux[226].

Гуинплен (мы будем называть его по-прежнему этим именем, ибо Кленчарли – только лорд, а Гуинплен – человек), – Гуинплен как бы воскрес.

Пора было перевязать лопнувшую артерию, иначе он мог утратить последнюю каплю благородства.

– А Дея? – спросил он.

И тут он почувствовал в своих жилах живительный прилив крови. Его словно обдало бодрящей мятежной волною. Бурный наплыв добрых мыслей похож на возвращение домой человека, который потерял ключ и взламывает дверь своего дома. Это насильственное вторжение, но вторжение добра; это насилие, но насилие над игом зла.

– Дея! Дея! Дея! – повторил он.

Он как бы закреплял этим именем то, что происходило у него в сердце.

Он спросил вслух:

– Где ты?

И почти удивился, что не получил ответа.

Оглядывая потолок и стены, как человек, к которому возвращается разум, он продолжал вопрошать:

– Где ты? Где я?

Он заметался по комнате, точно запертый в клетку зверь:

– Где я? В Виндзоре. А ты? В Саутворке. Боже мой! В первый раз в жизни мы разлучены. Кто же разъединил нас? Я здесь, а ты там. О! Это невозможно. Этого не будет. Что же со мной сделали?

Он остановился.

– Кто это говорил мне про королеву? Откуда я знаю? Изменился! Я изменился? Почему? Потому что стал лордом. Знаешь ли ты, что случилось, Дея? Ты теперь леди. Творятся удивительные вещи. Ах да! Надо выбраться на верную дорогу. Не заблудился ли я? Какой-то человек говорил мне что-то непонятное. Я помню его слова: «Милорд! Судьба, отворяя одну дверь, захлопывает другую. То, что осталось позади вас, уже не существует!» Иначе говоря: «Вы негодяй!» Этот презренный человек говорил мне все это, пока я еще не пришел в себя. Он воспользовался тем, что я ошеломлен. Я оказался его добычей. Где он? Я хочу ответить ему оскорблением! Я, точно в кошмаре, видел его ехидную улыбку. Но теперь я опять становлюсь самим собой! Прекрасно! Они ошибаются, думая, будто с лордом Кленчарли можно сделать все, что угодно! Я – пэр Англии, да, но у пэра есть законная супруга – Дея. Условия? Да разве я приму какие-то условия? Королева? Что мне за дело до королевы? Я ее в глаза не видал. Не для того родился я лордом, чтобы быть рабом. Я получу власть, но не отдам своей свободы. Даром, что ли, сняли с меня оковы? Меня изуродовали – только и всего. Дея! Урсус! Я с вами. Я был таким, как вы. Теперь вы будете такими, каким стал я. Придите! Нет! Я иду к вам! Сейчас же, немедля! Я и так слишком долго ждал. Что они подумают, видя, что я не возвращаюсь? Ох, эти деньги! Как смел я послать им деньги! Я должен был сам поспешить к ним. Я помню, этот человек сказал, что мне не выйти отсюда. Посмотрим. Эй, карету! Пусть подадут карету! Я отправлюсь за ними. Где слуги? Должны же быть слуги, раз есть господин. Я здесь хозяин! Это мой дом! Я сорву запоры, сломаю замки, я ногами вышибу двери. Я насквозь проколю шпагой того, кто преградит мне дорогу: теперь у меня есть шпага. Пусть только попробуют оказать мне сопротивление. У меня есть жена – Дея! У меня есть отец – Урсус! Мой дом – дворец, и я дарю его Урсусу. Мое имя – корона, и я отдаю ее Дее. Скорей! Сейчас! Вот и я, Дея. Потерпи немного – и я преодолею разделяющее нас расстояние, вот увидишь!

Откинув портьеру, он вышел из комнаты.

Он очутился в коридоре и поспешил дальше.

Перед ним открылся второй коридор.

Все двери были настежь.

Он шел наугад из комнаты в комнату, из коридора в коридор в поисках выхода.

IIДворец, похожий на лес

Как и во всех дворцах, выстроенных в итальянском вкусе, в Корлеоне-Лодже было мало дверей. Их заменяли занавесы, портьеры, ковры.

В те времена не было дворца, который не представлял бы собой странного нагромождения великолепных палат, коридоров, уединенных уголков, украшенных позолотой, мрамором, резными панелями, восточными шелками, то темных и таинственных, то залитых светом. Там были веселые, богато убранные покои, блестевшие лаком, плитками голландского фаянса или португальскими узорными изразцами: высокие окна, верхняя часть которых уходила в антресоли, застекленные кабинеты, похожие на большие красивые фонари. Глубокие ниши в толстых стенах также могли служить жилыми помещениями. Почти на каждом шагу попадались гардеробные, напоминавшие бомбоньерки. Все это называлось «внутренними покоями». Именно здесь совершались преступления.

Такие покои бывали очень удобны в тех случаях, когда предстояло убить герцога Гиза, обесчестить хорошенькую жену президента Сильвекана и позднее заглушить крики девушек, которых приводил Лебель. Замысловатые строения, где человеку непривычному легко было заблудиться. В таких дворцах не стоило труда совершить похищение и замести следы. В этих изысканных вертепах принцы и вельможи скрывали свою добычу. Граф Шароле прятал там госпожу Куршан, жену председателя кассационного суда; де Монтюле – дочь Одри, арендатора земель Круа-Сен-Ланфруа; принц Конти – двух красавиц-булочниц из Лиль-Адама; герцог Бекингем – бедняжку Пеньюэл, и так далее. Все происходившее там совершалось, если пользоваться выражением римского права, vi, clam et precario, то есть насильственно, тайно и ненадолго. Попавший во дворец оставался там до тех пор, пока это было угодно хозяину. Это были позолоченные темницы. Они напоминали собой и монастырь, и сераль. Лестницы кружили, шли вверх и вниз. Извиваясь спиралью, вереница смежных комнат приводила вас снова туда, откуда вы вышли. Галерея упиралась в молельню. Исповедальня примыкала к алькову. Моделью для архитекторов, строивших королям и вельможам «внутренние покои», служили, очевидно, разветвления кораллов и ходы в губках. Казалось, отсюда невозможно выбраться, но вдруг какой-нибудь вращающийся на шарнирах портрет оказывался замаскированной дверью. Все было предусмотрено. Да оно и понятно: здесь нередко разыгрывались драмы. Дворец от подвалов до мансард представлял собой многоэтажный улей. Этот причудливый звездчатый коралл, выросший внутри каждого дворца, начиная с Версаля, казался жилищем пигмеев в обиталище титанов. Всюду коридоры, альковы, ниши, тайники, где высокие особы прятали от людских взоров свои низкие дела.

Эти извилистые глухие переходы напоминали об играх, о завязанных глазах, о руках, нащупывающих двери, о сдержанном смехе, о жмурках, прятках и в то же время приводили на память Атридов, Плантагенетов, Медичи, свирепых рыцарей Эльца, убийство Риччо, Мональдески, людей с обнаженными шпагами, преследующих беглеца из комнаты в комнату.



Такие таинственные убежища, где роскошь предназначена укрывать злодеяния, были еще в древности. Образцом их могут служить сохранившиеся под землей египетские гробницы, например склеп царя Псаметиха, обнаруженный раскопками Пассалакки. Древние поэты с ужасом описывали эти таинственные постройки. Error circumflexus, locus implicitus gyris[227].

Гуинплен находился во «внутренних покоях» Корлеоне-Лоджа.

Он сгорал желанием выйти отсюда, очутиться на воле, вновь увидеть Дею. Эта путаница коридоров, комнат, потайных дверей, неожиданных выходов задерживала его, замедляла его шаги. Он хотел бежать, а вынужден был плутать. Ему казалось, что достаточно только распахнуть дверь, чтобы выбраться на свободу, но за ней были еще и еще двери, и он все блуждал по этому лабиринту.

За одной комнатой – другая, за залой – новая зала.

Нигде ни одной живой души. Ни звука. Ни шороха.

Иногда ему казалось, что он кружит на одном месте.

Порой ему чудилось, что кто-то идет навстречу. На самом деле не было никого: он видел свое отражение в зеркале.

Это был он, но в костюме знатного дворянина, совершенно не похожий на себя. Он узнавал себя, но не сразу.

Он блуждал долго. Он путался в лабиринте «внутренних покоев», попадал то в укромный кабинет, кокетливо украшенный резьбой и живописью, слегка непристойной, то в какую-то подозрительную часовню со стенами, покрытыми перламутром и эмалью, с изделиями из слоновой кости такой тонкой работы, что их надо было рассматривать в лупу, как крышки табакерок; то в один из тех изысканных уголков во флорентийском вкусе, которые как будто нарочно были придуманы для взбалмошных, капризных женщин и с тех пор так и называются «будуарами». Всюду – на потолках, на стенах и даже на полу – пестрели на бархате или металле изображения птиц и деревьев, фантастические растения, перевитые жемчугом, рельефные басоны, скатерти, сверкавшие блестками стекляруса, фигуры воинов, королев, женщин-тритонов с чешуйчатым хвостом гидры. Граненый хрусталь отражал свет и переливался всеми цветами радуги. Стеклянная посуда соперничала блеском с драгоценными камнями. Что-то искрилось в угловых шкафах. Трудно сказать, что представляли собою эти сверкающие блики, где зелень изумрудов сливалась с золотом восходящего солнца и переходила в игру цветов, подобную той, которую можно видеть на голубиной шее, – были ли это крохотные зеркала или же огромные аквамарины. Хрупкое и в то же время громоздкое великолепие! Самый маленький из дворцов или громаднейший ларец для драгоценностей. Домик феи Маб или безделушка Гео. Гуинплен искал выхода.

Он не находил его. Он растерялся. Ничто не поражает с такой силой, как роскошь, когда ее видишь в первый раз. К тому же это был лабиринт. На каждом шагу какое-нибудь великолепное препятствие преграждало дорогу. Казалось, все противится его бегству. Дворец как будто не хотел выпускать его. Он точно попал в плен ко всем этим чудесам. Он чувствовал, что его схватили и цепко держат.

«Какой страшный дворец!» – думал он.

Он бродил по бесконечным переходам, тревожно спрашивая себя, что означает все это, не в тюрьме ли он; он приходил в бешенство, он рвался на вольный воздух. Он повторял: «Дея! Дея!» – хватаясь за это имя как за путеводную нить, боясь оборвать ее; она одна могла вывести его отсюда.

Временами он кричал:

– Эй! Кто-нибудь!

Никто не откликался.

Комнатам не было конца. Все было пустынно, молчаливо, пышно и зловеще.

Такими рисуются нашему воображению заколдованные замки.

Скрытые источники тепла поддерживали в этих коридорах и комнатах летнюю температуру. Казалось, какой-то чародей завладел июнем и запер его в этом лабиринте. Порою до Гуинплена доносился чудесный запах. Его обволакивали ароматы, словно где-то неподалеку благоухали невидимые цветы. Было жарко. Всюду лежали ковры. Здесь можно было бы ходить обнаженным.

Гуинплен смотрел в окна. Вид постоянно менялся. Его взор встречал то сады, исполненные свежести весеннего утра, то новые фасады с новыми статуями, то испанские патио – квадратные, выложенные плитами дворики, сырые и холодные, заключенные между стенами многоэтажных зданий, то воды Темзы, то высокую башню Виндзорского замка.

В этот ранний час на дворе не было ни души.

Он останавливался. Прислушивался.

– О, я уйду отсюда! – восклицал он. – Я вернусь к Дее. Меня не удержать силой. Горе тому, кто вздумал бы помешать мне. Что это за башня? Пусть в ней живет великан, адский пес или тараск, охраняющий выход из этого заколдованного замка, все равно я их убью. Я справлюсь с целым полчищем. Дея! Дея!

Вдруг до него донесся тихий, еле слышный звук, похожий на журчание воды.

Гуинплен находился в узкой темной галерее; в нескольких шагах от него висела задернутая портьера.

Он сделал несколько шагов, раздвинул портьеру и вошел.

Его глазам открылось неожиданное зрелище.

IIIЕва

Он увидел восьмиугольный зал с полуовальными арками сводов; окон не было; свет лился откуда-то сверху; стены, пол и свод были облицованы мрамором цвета персика. Посреди зала возвышался черного мрамора балдахин, опиравшийся на витые колонны в тяжеловесном, но очаровательном стиле времен Елизаветы; под ним помещалась ванна-бассейн такого же черного мрамора; в ней била медленно наполнявшая ее тонкая струя душистой теплой воды. Черный мрамор ванны придает телу ослепительную белизну.

Журчанье этой струи и услыхал Гуинплен. Отверстие в ванне, сделанное на известном уровне, не давало воде переливаться через край. Над ванной поднимался еле заметный пар, мельчайшею росою оседая на мраморе. Тонкая струйка воды была похожа на гибкий стальной прут, колеблющийся от малейшего дуновения.

Мебели почти не было; только около ванны стояла кушетка с подушками, достаточно длинная для того, чтобы в ногах лежащей на ней женщины могли поместиться ее собачка или ее любовник; поэтому такие кушетки и носят название can-al-pie[228], которое мы превратили в «канапе».

Судя по серебряным ножкам и серебряной раме, это был испанский шезлонг. Обивка и подушки были из белого атласа.

По другую сторону ванны у стены – высокий туалет из литого серебра со всеми необходимыми принадлежностями; над туалетом возвышалось зеркало или, точнее, восемь небольших венецианских зеркал в общей серебряной раме вроде оконной.

В стене, ближайшей к кушетке, было вырублено квадратное отверстие, похожее на слуховое окно и закрывавшееся серебряной дверцей. Дверца ходила на петлях, как ставень. На ней сверкала покрытая золотом и чернью королевская корона. Над дверцей висел вделанный в стену колокольчик из позолоченного серебра, а может быть, и из золота.

Напротив арки, через которую вошел Гуинплен, круглился в конце залы проем такой же арки, занавешенный от потолка до полу серебристой тканью.

Тонкая, как паутина, ткань была прозрачна. Сквозь нее было видно все.

В центре этой паутины, в том самом месте, где обычно помещается паук, Гуинплен увидел нечто поразительное – нагую женщину.

Собственно говоря, она была не совсем нагой. Женщина была одета. Одета с головы до пят. На ней была очень длинная рубашка вроде тех одеяний, в которых изображают ангелов, но до того тонкая, что казалась мокрой. Такая полуобнаженность более соблазнительна и более опасна, нежели откровенная нагота. Из истории известно, что принцессы и знатные дамы принимали участие в процессиях кающихся, проходивших между двумя рядами монахов; в одной из таких процессий герцогиня Монпансье, под предлогом самоуничижения, показалась всему Парижу в кружевной рубашке. Правда, герцогиня шла босая и со свечой в руках.

Серебристая ткань, прозрачная как стекло, служила занавесью. Она была прикреплена только вверху, и ее можно было приподнять. Она отделяла мраморную залу-ванную от смежной с нею спальни. Эта небольшая комната представляла собой нечто вроде зеркального грота. Зеркала, вплотную подогнанные одно к другому, были соединены между собой золотым багетом и, образуя многогранник, отражали кровать, стоявшую в центре. Кровать, так же как туалет и кушетка, была из серебра; на ней лежала женщина. Она спала.

Она спала, запрокинув голову, одной ногой отбросив одеяло, словно дьяволица, над которой распростер крылья сладостный сон.

Обшитая кружевом подушка упала на ковер.

Между наготой женщины и взором Гуинплена были только две преграды, две прозрачные ткани: рубашка и занавес из серебристого газа. Комната, похожая на альков, освещалась слабым светом, проникавшим из ванной. Свет, казалось, обладал большей стыдливостью, чем эта женщина.



Кровать была без колонн, без балдахина, без полога, так что женщина, открывая глаза, могла видеть в окружавших ее зеркалах тысячекратное отражение своей наготы.

Простыни были сбиты, словно в тревожном сне. Их живописные складки свидетельствовали о тонкости ткани. В ту эпоху некая королева, стараясь представить себе адские мученья, воображала их в виде постели с грубыми простынями.

Обычай спать голым перешел из Италии, он существовал еще до римлян. Sub clara nuda lucerna[229], – говорит Гораций.

В ногах кровати был брошен халат из какого-то необычайного шелка, несомненно китайского, так как в складках его виднелась большая, вышитая золотом ящерица.

Позади кровати, в глубине алькова, находилась, по всей вероятности, дверь, скрытая довольно большим зеркалом с изображенными на нем павлинами и лебедями. В этой полутемной комнате все сияло. Промежутки между стеклом и золотым багетом были залиты тем блестящим сплавом, который в Венеции называется «стеклянной желчью».

К изголовью кровати был прикреплен серебряный пюпитр с вращающейся доской и неподвижными подсвечниками; на нем лежала раскрытая книга; на страницах ее, над текстом, стояло начертанное красными буквами заглавие: Alcoranus Mahumedis[230].

Гуинплен не заметил ни одной из этих подробностей: он видел только женщину.

Он остолбенел и в то же время был глубоко взволнован. Противоречие невероятное, но в жизни оно встречается.

Он узнал эту женщину.

Глаза ее были закрыты, лицо обращено к нему.

Перед ним была герцогиня.

Да, это она, загадочное существо, таившее в себе всю прелесть неведомого, она, являвшаяся ему столько раз в постыдных снах, она, написавшая ему такое странное письмо, единственная в мире женщина, про которую он мог сказать: «Она меня видела и хочет быть моею!» Он отогнал от себя эти сны, он сжег письмо. Он изгнал ее из своих мыслей, из своей памяти, он больше не думал о ней, он забыл ее…

И вот она снова перед ним. Еще более грозная, чем прежде! Нагая женщина – это женщина во всеоружии.

Он затаил дыхание. Ему чудилось, будто ослепительное облако подхватило его и куда-то влечет. Он смотрел. Перед ним была та самая женщина. Возможно ли?

В театре – герцогиня. Здесь – нереида, наяда, фея. И всюду она – призрак.

Он хотел бежать, но чувствовал, что не может двинуться с места. Взгляд словно цепью приковал его к видению.

Кто она? Непотребная женщина? Девственница? И то и другое. Улыбка таившейся в ней Мессалины сочеталась с настороженностью Дианы. В ее блистательной красоте было что-то неприступное. Ничто не могло сравниться по чистоте с целомудренно строгими формами ее тела. Снег, на который никогда не ступала нога человека, можно узнать с первого взгляда. Эта женщина сияла священной белизной вершины Юнгфрау. От ее невозмутимого чела, от рассыпавшихся золотистых волос, от опущенных ресниц, от еле заметных голубоватых жилок, от округлостей ее груди, достойной резца ваятеля, от бедер и колен, розовевших сквозь прозрачную рубашку, веяло величием спящей богини. Ее бесстыдство растворялось в сиянии. Она лежала нагая так спокойно, точно имела право на этот олимпийский цинизм; в ней чувствовалась самоуверенность богини, которая, погружаясь в морскую волну, может сказать океану: «Отец!» Великолепная, недосягаемая, она предлагала себя всем взглядам, всем желаниям, всем безумиям, всем мечтам, горделиво покоясь на этом ложе, подобно Венере на лоне пенных вод.

Она заснула с вечера и безмятежно спала до сих пор; доверчивость, с которой она отдалась сумраку, не исчезла и при свете дня.

Гуинплен трепетал. Он смотрел на нее в восторге. Болезненное, алчное восхищение пагубно. Ему стало страшно.

Неожиданностям, которыми судьба дарит человека, не бывает конца. Гуинплену казалось, что он дошел до предела, и вот все начиналось снова. Что означали эти непрерывно поражавшие его молнии и этот последний, страшный удар – внезапно представшая ему спящая богиня? Что означали эти последовательно открывавшиеся ему просветы небес, откуда наконец снизошла его желанная и грозная мечта? Что означала эта угодливость неведомого искусителя, который осуществлял одну за другой его смутные грезы, неясные стремления, облекал плотью даже его дурные помыслы, опьянял его похожей на фантазию действительностью? Не ополчились ли на него, жалкого человека, все силы тьмы? К чему поведут эти улыбки зловещей судьбы? Кто задался целью вскружить ему голову? Эта женщина? Почему она здесь? Зачем? Непонятно. Зачем он здесь? Зачем она здесь? Уж не сделали ли его пэром Англии ради герцогини? Кто толкает их друг к другу? Кто тут одурачен? Кто жертва? Чьим доверием злоупотребили? Быть может, обманывают Бога? Все эти мысли проносились в голове Гуинплена, словно окутанные черными облаками. А это волшебное, мрачное жилище, этот странный дворец, откуда нет выхода, как из тюрьмы, – быть может, и он принимает участие в заговоре? Все окружающее словно засасывало его. Какие-то темные силы сковали его. Воля слабела. За что ухватиться? Он был растерян, околдован. Ему казалось, что он окончательно сходит с ума. Объятый смертельным ужасом, он стремительно падал в зияющую бездну.

Женщина спала.

Волнение Гуинплена росло. Для него это была уже не леди, не герцогиня, не знатная дама – это была женщина.

Дурные наклонности гнездятся во всех нас, хотя бы в скрытом виде. Для пороков заранее проложен незримый путь. От них не свободны даже самые невинные и на первый взгляд чистые люди. Если человек ничем не запятнан, это еще не значит, что у него нет недостатков. Любовь – закон. Сладострастие – западня. Опьянение и пьянство – две разные вещи. Желать определенную женщину – опьянение. Желать женщину вообще – то же, что пьянство.

Гуинплен терял власть над собою, он весь дрожал.

Как устоять на этот раз? Тут не было ни легких сборок воздушных тканей, ни складок тяжелого шелка, ни пышного, кокетливого туалета, затейливо прикрывающего и вместе с тем обнажающего женское тело, – никакой дымки. Нагота во всей своей страшной простоте. Настойчивый, таинственный призыв существа, не ведающего стыда, обращенный ко всему темному, что есть в человеке. Ева более опасная, нежели сам Сатана. Человеческое в сочетании со сверхъестественным. Гуинпленом овладело исступление, обычно завершающееся грубым торжеством инстинкта над долгом. Порабощающая власть красоты. Когда красота перестает быть идеалом и становится чувственным соблазном, близость ее губительна для человека.

Иногда герцогиня незаметно меняла позу, как облако меняет очертания в лазури. Линии ее тела принимали по-новому прелестную волнистость. В плавных и гибких движениях женщины та же изменчивость, что и в движениях волны, в них есть что-то неуловимое. Странно: прекрасное тело, которое созерцал Гуинплен, не вызывало сомнений в своей реальности и в то же время казалось сказочным. Несмотря на ощутимую близость, женщина эта была бесконечно далека. Бледный, смущенный Гуинплен смотрел на нее, не отрывая взора. Он прислушивался, как дышит ее грудь, и ему чудилось, что это дыхание призрака. Его влекло к ней, он боролся. Как устоять? Как совладать с собой?

Он ожидал всего, только не этого. Он думал, что ему придется выдержать схватку с лютым стражем, который преградит ему выход, с каким-нибудь разъяренным чудовищем, со свирепым тюремщиком. Он ожидал встретить Цербера – и увидел Гебу.

Нагую женщину. Спящую женщину.

Какая тяжелая борьба!

Он опустил веки. От слишком яркого света глазам бывает больно. Но и сквозь закрытые веки он видел ее. Менее ослепительную, но столь же прекрасную.

Бежать не всегда возможно. Он пытался и не мог. Он словно прирос к полу, как это бывает во сне. Когда мы хотим бежать от соблазна, он приковывает нас к месту. Идти ему навстречу еще возможно, но отступить нельзя. Незримые руки греха тянутся к нам из-под земли и увлекают нас в пропасть.

Принято думать, будто всякое ощущение постепенно притупляется. Ошибочное мнение. Это равносильно утверждению, что азотная кислота, медленно стекая на рану, успокаивает боль или что Дамьен[231], подвергнутый четвертованию, мог свыкнуться с этой пыткой.

На самом деле каждый новый толчок лишь обостряет ощущение.

Изумляясь все больше и больше, Гуинплен дошел до неистовства. Его рассудок, ошеломленный новой неожиданностью, был подобен переполненной до краев чаше. В нем пробудилось что-то неведомое и страшное.

Он потерял компас. Одно только было достоверно – лежавшая перед ним женщина. Ему открывалось всепоглощающее счастье и манило к себе, как морская пучина. Он уже не мог управлять собой. Необоримое течение увлекало его к подводному камню. Но подводный камень оказался не скалою, а сиреной; дно бездны таило магнит. Гуинплен хотел бы противостоять его притягательной силе, но как? Он лишился точки опоры. Человека иногда подхватывет и несет буря. Подобно судну, он теряет управление. Его якорь – совесть. Но как это ни грустно, якорь может оборваться. Гуинплен даже не мог сказать себе: «Я безобразен, ужасен. Она оттолкнет меня». Эта женщина писала, что любит его.

Иной раз кризис, переживаемый человеком, приводит его на край пропасти. Стоит нам утратить связь с добром, как мы подпадаем под власть зла, и греховная часть нашего существа, торжествуя победу, ввергает нас в бездну проступка. Не наступила ли и для Гуинплена такая печальная минута?

Как спастись?

Итак, это она! Герцогиня! Она спит здесь, в этой комнате, в уединении, беззащитная, одна. Она в его руках, а он в ее власти.

Герцогиня!

В глубине небесного пространства вы заметили звезду. Вы восхищались ею. Она так далеко! Какие опасения может внушить нам неподвижная звезда? Но вот однажды ночью она меняет место. Вы различаете вокруг нее дрожащее сияние. Светило, которое вы считали бесстрастным, пришло в движение. Это не звезда, а комета. Это неистовая поджигательница неба. Светило приближается, растет, оно распускает огненные волосы, становится огромным; оно приближается к вам. О ужас! Оно летит на вас! Комета вас узнала, комета пылает к вам страстью, комета вожделеет к вам. Страшное приближение небесного тела. То, что надвигается на вас, настолько ярко, что может ослепить. Это избыток жизни, несущий смерть. Вы отвечаете отказом на зов зенита. Вы отвергаете любовь, предлагаемую бездной. Вы закрываете лицо руками, вы прячетесь, бежите, вы считаете себя спасенным, вы открываете глаза… Чудовищная звезда перед вами. И не звезда, а целый мир. Неведомый мир лавы и огня. Всепожирающее чудо, рожденное безднами. Комета заполнила собой все небо. Кроме нее, ничего не существует. В глубокой бесконечности она горела карбункулом, вдали казалась алмазом, вблизи же превратилась в огненное горнило. Вы окружены пламенем.

И вы чувствуете, как этот райский огонь испепеляет вас.

IVСатана

Вдруг спящая пробудилась. Быстрым и вместе с тем величественно-плавным движением она села на своем ложе; золотистые, мягкие, как шелк, волосы в прелестном беспорядке рассыпались вдоль ее стана; рубашка, соскользнув, обнажила плечо; она дотронулась холеной рукой до розовой ступни и некоторое время смотрела на свою обнаженную ногу, достойную восхищения Перикла и резца Фидия; потом потянулась и зевнула, как тигрица, пробудившаяся с восходом солнца.

Вероятно, она услышала тяжелое дыхание Гуинплена: человек, старающийся сдержать волнение, всегда дышит тяжело.

– Здесь кто-нибудь есть? – спросила герцогиня.

Она проговорила эти слова, сладко зевая.

Гуинплен впервые услыхал ее голос. Голос очаровательницы, в котором звучало что-то пленительно высокомерное; свойственная ему повелительность смягчалась ласковой интонацией.

Внезапно став на колени в позе античной статуи, тело которой задрапировано тысячью прозрачных складок, она потянула к себе халат, соскочила с постели и с молниеносной быстротой накинула его. Он мгновенно окутал ее с ног до головы. Длинные рукава закрыли даже кисти рук. Из-под подола выглядывали только кончики пальцев белых, крошечных, как у ребенка, ног с узкими розовыми ногтями.

Она высвободила из-под халата волну роскошных волос и, побежав к стоявшему в глубине алькова расписному зеркалу, за которым, вероятно, была дверь, прильнула к нему ухом.

Согнув пальчик, она постучала в стекло:

– Кто там? Это вы, лорд Дэвид? Почему так рано? Который час? Или это ты, Баркильфедро?

Она обернулась.

– Нет, это не здесь. Это с другой стороны. Может быть, кто-то есть в ванной комнате? Да отвечайте же! Впрочем, нет, оттуда никто не может прийти.

Она направилась к занавеси из серебристого газа, откинула ее ногой, раздвинула плечом и вошла в мраморный зал.

Гуинплен почувствовал, что его охватывает предсмертный холод. Скрыться некуда. Бежать – слишком поздно. Да он и не в силах бежать. Ему хотелось, чтобы разверзлась земля и поглотила его. Он стоял на самом виду.

И она увидела его.

Она даже не вздрогнула. Она смотрела на него чрезвычайно удивленная, но без малейшего страха; в ее глазах были и радость, и презрение.

– А! – проговорила она. – Гуинплен!

И вдруг эта кошка, обернувшаяся пантерой, подбежала и бросилась ему на шею.

От быстрого движения рукава халата откинулись, и своими обнаженными до плеч руками она крепко прижала к себе его голову.

Внезапно оттолкнув Гуинплена, она впилась ему в плечи цепкими, как когти, пальцами и стала как-то странно всматриваться в него.

Она устремила на него роковой взгляд своих разноцветных, горевших, как Альдебаран, глаз, в которых было и что-то низменное, и что-то неземное. Гуинплен, теряя голову, смотрел в эти двухцветные глаза – голубой и черный, – откуда глядели на него небо и ад. Этот мужчина и эта женщина ослепляли друг друга: он – своим безобразием, она – своей красотой, и оба – ужасом, исходившим от них.

Он продолжал молчать, словно под тяжестью невыносимого гнета. Она воскликнула:

– Ты пришел! Это умно. Ты узнал, что меня заставили уехать из Лондона, и последовал за мной. Вот хорошо! Удивительно, как ты очутился здесь.

Когда два существа оказываются во власти друг друга, между ними вспыхивает молния. Гуинплен, услышав внутри себя предостерегающий голос смутного страха и голос совести, отпрянул, но розовые ногти впились ему в плечи и удержали его силой. Надвигалось что-то неумолимое. Он, человек-зверь, попал в берлогу женщины-зверя. Она продолжала:

– Представь себе, Анна, дура этакая, – ну, знаешь, королева, – вызвала меня в Виндзор, сама не зная зачем. А когда я приехала, она заперлась со своим идиотом канцлером. Но как ты умудрился пробраться ко мне? Прекрасно! Вот что значит быть настоящим мужчиной. Для него не существует преград. Его зовут, и он приходит. Ты расспрашивал обо мне? Ты, вероятно, узнал, что я герцогиня Джозиана. Кто провел тебя? Должно быть, мой грум. Смышленый мальчишка. Я дам ему сто гиней. Скажи, как ты все это устроил? Нет, лучше не говори. Я не хочу ничего знать. Объясняя свои смелые поступки, люди только умаляют их. Мне приятнее видеть в тебе загадку. Ты так безобразен, что кажешься чудом. Ты упал с небес или поднялся из преисподней, прямо из пасти Эреба. Раздвинулся потолок, или разверзся пол, только и всего. Ты либо сошел с облаков, либо поднялся из ада в столбе серного пламени. Ты достоин того, чтобы являться как божество. Решено: ты мой любовник!

Гуинплен растерянно слушал, чувствуя, что его покидает рассудок. Все было кончено. Сомнений быть не могло. Эта женщина подтверждала все, о чем говорилось в письме, полученном ночью. Он, Гуинплен, будет любовником герцогини, обожаемым любовником! Безмерная гордость темной тысячеглавой гидрой зашевелилась в его несчастном сердце.

Тщеславие – страшная сила, она живет в нас и действует против нас же самих.

Герцогиня продолжала:

– Ты здесь, значит так суждено. Больше мне ничего не надо. Чья-то воля, неба или ада, толкает нас в объятия друг друга. Брачный союз Стикса и Авроры! Безумный союз, попирающий все законы. В тот день, когда я впервые увидела тебя, я подумала: «Это он. Я узнаю его. Это чудовище, о котором я мечтала. Он будет моим». Но надо помогать судьбе. Вот почему я тебе написала. Один вопрос, Гуинплен: ты веришь в предопределение? Я поверила с тех пор, как прочитала у Цицерона про сон Сципиона. Я и не заметила! Ты одет как дворянин. Почему бы и нет? Ведь ты фигляр. Лишний повод, чтобы нарядиться. Комедиант стоит лорда. Да и кто такие лорды? Те же клоуны. У тебя благородная осанка, ты прекрасно сложен. Невероятно все-таки, что ты попал сюда. Когда ты пришел? Давно ты здесь? Ты видел меня нагой? Не правда ли, я хороша? Я собиралась принять ванну. Я люблю тебя! Ты прочел мое письмо? Сам прочел или тебе его прочли? Ты умеешь читать? Ты, должно быть, совсем необразован. Я задаю тебе вопросы, но ты не отвечай. Мне не нравится звук твоего голоса. Он слишком нежен. Такое необыкновенное существо, как ты, должно не говорить, а рычать. Твоя речь – как песня. Мне это противно. Единственное, что мне не нравится в тебе. Все остальное в тебе страшно и поэтому великолепно. В Индии ты стал бы богом. Ты так и родился с этим страшным смехом на лице? Нет, конечно? Тебя, должно быть, изуродовали в наказанье за что-либо? Надеюсь, ты совершил какое-нибудь злодейство. Иди же ко мне!



Она упала на кушетку, увлекая его за собой. Сами не зная как, они очутились рядом. Поток ее речей вихрем проносился над Гуинпленом. Он с трудом улавливал смысл этих безумных слов. В ее глазах сиял восторг. Она говорила бессвязно, страстно, нежно, взволнованно. Ее слова звучали как музыка, но в этой музыке Гуинплену слышалась буря.

Она снова устремила на него пристальный взгляд:

– Рядом с тобой я чувствую себя униженной – какое счастье! Быть герцогиней – скука смертная! Быть особой королевской крови – что может быть утомительнее? Падение приносит отдых. Я так пресыщена почетом, что нуждаюсь в презрении. Все мы немножко сумасбродны, начиная с Венеры, Клеопатры, госпожи де Шеврез, госпожи де Лонгвиль[232] и кончая мной. Я не буду скрывать нашей связи, предупреждаю тебя заранее. Эта любовная история будет не очень приятна королевской фамилии Стюартов, к которой я принадлежу. Наконец-то я вздохну свободно! Я нашла выход. Я сбрасываю с себя величие. Лишиться всех преимуществ моего положения – значит освободить себя от всяких уз. Все порвать, бросить всему вызов, все переделать на свой лад – это и есть настоящая жизнь. Послушай, я люблю тебя!

Она остановилась, и на ее губах промелькнула зловещая улыбка.

– Я тебя люблю не только потому, что ты уродлив, но и потому, что ты низок. Я люблю в тебе чудовище и скомороха. Иметь любовником человека презренного, гонимого, смешного, омерзительного, выставляемого на посмешище к позорному столбу, который называется театром, – в этом особое наслаждение. Это значит вкусить от плода адской бездны. Любовник, позорящий женщину, – это же восхитительно! Отведать яблока не райского, но адского – вот что соблазняет меня. Вот чего я жажду. Я – Ева бездны. Ты, вероятно, сам того не зная, демон. Я сберегла себя для чудовища, которое может пригрезиться только во сне. Ты марионетка, тебя дергает за нитку некий призрак. Ты воплощение великого адского смеха. Ты властелин, которого я ждала. Мне нужна была любовь, на какую способна лишь Медея или Канидия. Я так и знала, что со мной случится что-то страшное и необыкновенное. Ты именно тот, кого я желала. Я говорю тебе много такого, чего ты, должно быть, не понимаешь. Гуинплен! Никто еще не обладал мною. Я отдаюсь тебе безупречно чистая. Ты, конечно, не веришь мне, но если бы ты знал, как мне это безразлично!

Ее речь была подобна извержению вулкана. Если бы пробуравить отверстие в склоне Этны, оттуда вырвался бы такой же стремительный поток пламени.

Гуинплен пробормотал:

– Герцогиня…

Она рукой зажала ему рот:

– Молчи! Я смотрю на тебя, Гуинплен! Я непорочная распутница. Я девственная вакханка. Я не принадлежала ни одному мужчине и могла бы быть пифией в Дельфах, могла бы обнаженной пятою попирать бронзовый треножник в святилище, где жрецы, облокотясь на кожу Пифона, шепотом вопрошали невидимое божество. У меня каменное сердце, но оно похоже на таинственные валуны, которые приносит море к подножию утеса Хентли-Набб, в устье Тисы; если разбить такой камень, внутри найдешь змею. Эта змея – моя любовь. Любовь всесильная, это она заставила тебя прийти сюда. Нас разделяло неизмеримое пространство. Я была на Сириусе, ты на Аллиофе. Ты преодолел это расстояние, и вот – ты здесь! Как это хорошо! Молчи! Возьми меня!

Она умолкла. Он затрепетал. Она снова улыбнулась:

– Видишь ли, Гуинплен, мечтать – это творить. Желание – призыв. Создать в своем воображении химеру – значит наделить ее жизнью. Страшный, всемогущий мрак запрещает нам взывать к нему напрасно. Он исполнил мою волю. И вот ты здесь. Решусь ли я обесчестить себя? Да. Решусь ли стать твоей любовницей, твоей наложницей, твоей рабой, твоей вещью? Да, с восторгом. Гуинплен! Я женщина. Женщина – это глина, жаждущая обратиться в грязь. Мне необходимо презирать себя. Это превосходная приправа к гордости. Низость прекрасно оттеняет величие. Ничто не сочетается так хорошо, как эти две крайности. Презирай же меня, ты, всеми презираемый! Унижаться перед униженным – какое наслаждение! Цветок двойного бесчестья! Я срываю его. Топчи меня ногами! Тем сильнее будет твоя любовь ко мне. Я это знаю по себе. Тебе понятно, почему я боготворю тебя? Потому что презираю. Ты настолько ниже меня, что я могу возвести тебя на алтарь. Соединить твердь с преисподней – значит создать хаос, а хаос привлекает меня. Хаос всему начало и конец. Что такое хаос? Беспредельная скверна. И из этой скверны Бог создал свет. Из этой нечисти он создал мир. Ты даже не подозреваешь, до чего я развратна! Вылепи светило из грязи, и это буду я.

Так говорила эта страшная женщина. Халат, распахнувшийся от ее движений, открыл девственный стан.

Она продолжала:

– Волчица для всех, я стану твоей собакой. Как все изумятся! Нет ничего приятнее, чем удивлять глупцов. И это понятно. Кто я? Богиня? Но ведь Амфитрита отдалась Циклопу. Кто я? Фея? Но Ургела приняла к себе на ложе восьмирукого Бугрикса, полумужчину-полуптицу с перепонками меж пальцев. Кто я? Принцесса? А у Марии Стюарт был Риччо. Три красавицы и три урода. Я превзошла их, ибо ты уродливее этих любовников. Гуинплен! Мы созданы друг для друга. Ты чудовище лицом, я чудовище душою. Оттого-то я и люблю тебя. Пусть это моя прихоть. А что такое ураган? Ведь он – прихоть ветров. Между нами космическое сходство. И ты и я, мы дети мрака: ты – лицом, я – душой. И ты в свою очередь создаешь меня. Ты пришел, и душа моя раскрылась. Я сама ее не знала. Она поражает меня. Я богиня, но твое приближение пробуждает во мне гидру. Ты открываешь мне мою подлинную природу. Ты помогаешь мне заглянуть в себя. Смотри, как я похожа на тебя! Ты можешь смотреться в меня как в зеркало. Твое лицо – моя душа. Я не подозревала, что я так ужасна. Значит, и я чудовище. О Гуинплен, ты почти рассеял мою скуку!

Она залилась странным, каким-то детским смехом, наклонилась и прошептала ему на ухо:

– Хочешь видеть безумную? Она перед тобой!

Ее пристальный взгляд зачаровывал Гуинплена. Взгляд – тот же волшебный напиток. Ее халат то и дело приоткрывался, являя взору Гуинплена страшное своею красотою тело. Слепая, животная страсть охватила его. Страсть, в которой была смертная мука.

Женщина говорила, и слова ее жгли огнем. Он чувствовал, что сейчас случится непоправимое. Он не мог произнести ни слова. Иногда она умолкала и, всматриваясь в него, шептала: «О чудовище!» В ней было что-то хищное.

Она схватила его за руки.

– Гуинплен! – продолжала она. – Я рождена для трона, ты – для подмостков. Будем же на равной ноге. Какое счастье, что я пала так низко! Я хочу, чтобы весь мир узнал о моем позоре. Люди станут еще больше преклоняться передо мной: чем сильнее их отвращение, тем больше они пресмыкаются. Таков род людской. Злобные гады. Драконы и вместе с тем черви. О, я безнравственна, как боги! Недаром же я незаконная дочь короля. И я поступаю по-королевски. Кто такая была Родопис? Царица, влюбленная во Фта, мужчину с головою крокодила. В честь его она воздвигла третью пирамиду. Пентесилея полюбила кентавра, носящего имя Стрельца и ставшего впоследствии созвездием. А что ты скажешь об Анне Австрийской? До чего дурен был Мазарини! А ты не некрасив, ты безобразен. То, что некрасиво, – мелко, а безобразие величественно! Некрасивое – гримаса дьявола, просвечивающая сквозь красоту. Безобразие – изнанка прекрасного. Это его оборотная сторона. У Олимпа два склона: на одном, залитом светом, мы видим Аполлона, на другом, во мраке, – Полифема. Ты – титан. В лесу ты был бы Бегемотом, в океане – Левиафаном, в клоаке – Тифоном. В твоем уродстве есть нечто грозное. Твое лицо словно обезображено ударом молнии. Твои черты исковерканы чьей-то огромной огненной рукой. Она смяла их и исчезла. Кто-то в припадке мрачного безумия заключил твою душу в страшную, нечеловеческую оболочку. Ад – это печь, где накаляют докрасна железо, которое мы называем роком; этим железом ты заклеймен. Любить тебя – значит постигнуть великое. Мне выпало на долю это торжество. Влюбиться в Аполлона! Подумаешь, как это трудно! Мерило нашей славы – удивление, которое мы вызываем. Я люблю тебя. Ты снился мне по ночам! Вот мой дворец. Ты увидишь мои сады. Здесь есть ключи, журчащие в траве, есть гроты, в которых можно предаваться ласкам, есть прекрасные мраморные группы работы кавалера Бернини. А сколько цветов! Их даже слишком много. Розы весною пылают, как пожар. Я, кажется, сказала тебе, что королева – моя сестра. Делай же со мной, что хочешь. Я создана для того, чтобы Юпитер целовал мне ноги, а Сатана плевал мне в лицо. Какой ты веры? Я – папистка. Мой отец, Иаков Второй, умер во Франции, окруженный толпою иезуитов. Никогда еще я не переживала того, что испытываю возле тебя. Мне хотелось бы плыть вечером на золотой галере, под пурпурным навесом, прислонясь рядом с тобой к подушке, наслаждаясь под звуки музыки бесконечной красотою моря. Оскорбляй меня! Ударь! Плати мне за любовь! Обращайся со мной как с продажной тварью! Я боготворю тебя…

Рычанье может быть голосом любви. Вы сомневаетесь? Посмотрите на львов. Эта женщина была и свирепа и нежна. Трудно представить себе что-либо более трагическое. Она и ранила и ласкала. Она нападала, как кошка, и тотчас же отступала. В этой игре обнажились ее звериные инстинкты. В ее поклонении было нечто вызывающее. Ее безумие заражало. Ее роковые речи звучали невыразимо грубо и нежно. Ее оскорбления не оскорбляли. Ее обожание унижало. Ее пощечина возносила на недосягаемую высоту. Ее интонации сообщали безумным, полным страсти словам прометеевское величие. Воспетые Эсхилом празднества в честь великой богини пробуждали в женщинах, искавших сатиров в звездные ночи, такую же темную, эпическую ярость. Подобные пароксизмы страсти сопровождали таинственные пляски, происходившие в лесах Додоны. Эта женщина как бы преображалась, если только преображение возможно для тех, кто отвращается от неба. Ее волосы развевались, как грива, ее халат то запахивался, то раскрывался; ничто не могло быть прелестнее ее груди, из которой вырывались дикие вопли; лучи ее голубого глаза смешивались с пламенем черного; в ней было что-то нечеловеческое. Гуинплен изнемогал от этой близости и, проникнутый ею, чувствовал себя побежденным.

– Люблю тебя! – крикнула она и, словно кусая, впилась в его губы поцелуем.

Быть может, Гуинплену и Джозиане вскоре понадобилось бы одно из тех облаков, которыми Гомер окутывал порой Юпитера и Юнону. Быть любимым женщиной зрячей, видящей его, ощущать на своем обезображенном лице прикосновение ее дивных уст было для Гуинплена жгучим блаженством. Он чувствовал, что перед этой загадочной женщиной в его душе исчезает образ Деи. Воспоминание о ней, слабо стеная, уже не в силах было бороться с наваждением тьмы. Есть античный барельеф с изображением сфинкса, пожирающего амура: божественное нежное создание истекает кровью, зубы улыбающегося свирепого чудовища раздирают его крылья.

Любил ли Гуинплен эту женщину? Может ли у человека быть, подобно земному шару, два полюса? Неужели мы тоже вращаемся на неподвижной оси и кажемся издали звездой, а вблизи комом грязи? Не планета ли мы, где день чередуется с ночью? Неужели у сердца две стороны? Одна – любящая при свете, другая – во мраке? Одна – луч, другая – клоака? Ангел необходим человеку, но неужели он не может обойтись без дьявола? Зачем душе крылья летучей мыши? Неужели для каждого наступает роковой сумеречный час? Неужели грех входит, как что-то неотъемлемое, в нашу судьбу, и мы не властны над ним? Неужели мы должны принимать зло, лежащее в нашей природе, как нечто неразрывно связанное с нашим существом? Неужели дань греху неизбежна? Глубоко волнующие вопросы.

И однако, какой-то голос твердит нам, что слабость преступна. Гуинплен переживал невыразимо сложное чувство; в нем одновременно боролись влеченья плоти, жажда жизни, сладострастие, мучительное опьянение и стыд, неотделимый от гордости. Неужели он поддастся искушению?

Она повторила:

– Люблю тебя!

И в исступлении прижала его к своей груди.

Гуинплен задыхался.

Вдруг совсем близко от них раздался громкий, пронзительный звонок. Это звенел колокольчик, вделанный в стену. Герцогиня повернула голову и сказала:

– Что ей нужно от меня?

Внезапно, подобно отброшенной тугой пружиной крышке люка, в стене со стуком отворилась серебряная дверца, украшенная королевской короной.

Показались стенки, обтянутые голубым бархатом; внутри на золотом подносе лежало письмо.



Объемистый квадратный конверт был положен с таким расчетом, чтобы в глаза бросилась крупная печать из алого сургуча. Колокольчик продолжал звенеть.

Открытая дверца почти касалась кушетки, на которой сидели Джозиана и Гуинплен. Все еще обнимая одной рукой Гуинплена, герцогиня наклонилась, взяла письмо и захлопнула дверцу. Отверстие закрылось, и колокольчик умолк.

Герцогиня сломала печать, разорвала конверт, вынула из него два листка и бросила конверт на пол к ногам Гуинплена.

Печать надломилась таким образом, что Гуинплен мог рассмотреть королевскую корону и над нею букву «А». На разорванном конверте стояла надпись: «Ее светлости герцогине Джозиане».

Джозиана развернула большой лист пергамента и маленькую записку на веленевой бумаге. На пергаменте стояла зеленая восковая печать, свидетельствовавшая о том, что документ посылается знатной особой. Герцогиня, все еще в упоении восторга, затуманившего ее глаза, сделала еле заметную недовольную гримасу.

– Что это она мне опять посылает? – сказала она. – Бумаги! Какая надоедливая женщина!

Отложив в сторону пергамент, она развернула записку:

– Ее почерк. Почерк моей сестры. Как мне это наскучило! Гуинплен! Я уже спрашивала тебя: ты умеешь читать? Умеешь?

Гуинплен утвердительно кивнул головой.

Она растянулась на кушетке, со странной стыдливостью спрятала ноги под халат, опустила широкие рукава, оставив, однако, открытой грудь, и, обжигая Гуинплена страстным взглядом, протянула ему листок веленевой бумаги:

– Ну вот, Гуинплен, ты теперь мой. Начни же свою службу. Мой возлюбленный! Прочти, что пишет мне королева.

Гуинплен взял письмо, развернул и стал читать голосом, дрожащим от самых разнообразных чувств:

– «Герцогиня!

Всемилостивейше посылаем вам прилагаемую при сем копию протокола, заверенную и подписанную нашим слугою Уильямом Коупером, лорд-канцлером королевства Англии, из какового протокола выясняется весьма примечательное обстоятельство, а именно что законный сын лорда Кленчарли, известный до сих пор под именем Гуинплена и ведший низкий, бродячий образ жизни в среде странствующих фигляров и скоморохов, ныне разыскан, и личность его установлена. Он лишился всех преимуществ своего звания в самом раннем возрасте. Согласно законам королевства и в силу своих наследственных прав, лорд Фермен Кленчарли, сын лорда Линнея, будет сегодня же восстановлен в своих правах и введен в палату лордов. А посему, желая выразить вам нашу благосклонность и сохранить за вами право владения переданными вам поместьями и земельными угодьями лордов Кленчарли-Генкервиллей, мы предназначаем его вам в женихи взамен лорда Дэвида Дерри-Мойр. Мы распорядились доставить лорда Фермена в вашу резиденцию Корлеоне-Лодж; мы приказываем и, как сестра и королева, изъявляем желание, чтобы лорд Фермен Кленчарли, до сего времени носивший имя Гуинплена, вступил с вами в брак и стал вашим мужем. Такова наша королевская воля».

Пока Гуинплен читал – голосом, изменявшимся почти при каждом слове, – герцогиня, приподнявшись с подушки, слушала, не сводя с него глаз. Когда он кончил, она вырвала у него из рук письмо.

– «Анна, королева», – задумчиво произнесла она, взглянув на подпись.

Подобрав с полу пергамент, она быстро пробежала его. Это была засвидетельствованная саутворкским шерифом и лорд-канцлером копия признаний компрачикосов, погибших на «Матутине».

Она еще раз перечла письмо королевы.

– Хорошо, – сказала она и, спокойно указав Гуинплену на портьеру, отделявшую их от галереи, проговорила:

– Выйдите отсюда.

Окаменевший Гуинплен не трогался с места.

– Раз вы мой муж – уходите, – холодно сказала она.

Гуинплен, опустив глаза, словно виноватый, не вымолвил ни слова и не пошевельнулся.

– Вы не имеете права оставаться здесь. Это место моего любовника.

Гуинплен сидел как пригвожденный.

– Хорошо, – сказала она, – в таком случае уйду я. Так вы мой муж? Превосходно! Я ненавижу вас.

Она встала и, сделав высокомерный прощальный жест, вышла из комнаты.

Портьера галереи опустилась за ней.

VУзнают друг друга, оставаясь неузнанными

Гуинплен остался один.

Один перед теплой ванной и неубранной постелью.

В голове его царил хаос. То, что возникало в его сознании, даже не походило на мысли. Это было нечто расплывчатое, бессвязное, непонятное и мучительное. Перед его взором проносились рой за роем леденящие душу образы.

Вступление в неведомый мир дается нелегко.

Начиная с письма герцогини, принесенного грумом, на Гуинплена обрушилось множество неожиданностей, одна другой непостижимее. До этой минуты он словно спал, но все видел ясно. Теперь, так и не придя в себя, он вынужден был брести ощупью.

Он не размышлял. Он даже не думал. Он подчинялся течению событий.

Он продолжал сидеть на кушетке, на том месте, где его оставила герцогиня.

Вдруг в глубокой тишине раздались чьи-то шаги. Шаги мужчины. Они приближались со стороны, противоположной той галерее, где скрылась герцогиня. Они звучали глухо, но отчетливо. Как ни был поглощен Гуинплен всем происшедшим, он насторожился.

За откинутым герцогиней серебристым занавесом, позади кровати, в стене внезапно распахнулась замаскированная расписным зеркалом дверь, и веселый мужской голос огласил зеркальную комнату припевом старинной французской песенки:

Три поросенка, развалясь в грязи,

Как старые носильщики, ругались.

Вошел мужчина в расшитом золотом морском мундире.

Он был при шпаге и держал в руке украшенную перьями шляпу с кокардой.

Гуинплен вскочил, словно его подбросило пружиной.

Он узнал вошедшего, и тот узнал его.

Из их уст одновременно вырвался крик:

– Гуинплен!

– Том-Джим-Джек!

Человек со шляпой, украшенной перьями, подошел к Гуинплену – тот скрестил руки на груди.

– Как ты здесь очутился, Гуинплен?

– А ты как попал сюда, Том-Джим-Джек?

– А, понимаю! Прихоть Джозианы. Фигляр, да еще урод в придачу. Слишком соблазнительное для нее существо, она не могла устоять. Ты переоделся, чтобы прийти сюда, Гуинплен?

– И ты тоже, Том-Джим-Джек?

– Гуинплен! Что означает это платье вельможи?

– А что означает этот офицерский мундир, Том-Джим-Джек?

– Я не отвечаю на вопросы, Гуинплен.

– Я тоже, Том-Джим-Джек.

– Гуинплен! Мое имя не Том-Джим-Джек.

– Том-Джим-Джек! Мое имя не Гуинплен.

– Гуинплен! Я здесь у себя дома.

– Том-Джим-Джек! Я здесь у себя дома.

– Я запрещаю тебе повторять мои слова. Ты не лишен иронии, но у меня есть трость. Довольно передразнивать меня, жалкий шут!

Гуинплен побледнел:

– Сам ты шут! Ты ответишь мне за это оскорбление.

– В твоем балагане, на кулаках, – сколько угодно.

– Нет, здесь – и на шпагах.

– Шпага, любезный, – оружие джентльменов. Я дерусь только с равными. В рукопашной мы равны, а шпага – дело другое. В Тедкастерской гостинице Том-Джим-Джек может боксировать с Гуинпленом. В Виндзоре же об этом не может быть и речи. Знай: я – контр-адмирал.

– А я – пэр Англии.

Человек, которого Гуинплен до сих пор считал Том-Джим-Джеком, громко расхохотался:

– Почему же не король? Впрочем, ты прав. Скоморох может исполнять любую роль. Скажи уж прямо, что ты Тезей, сын афинского царя.

– Я пэр Англии, и мы будем драться.

– Гуинплен! Мне это надоело. Не шути с тем, кто может приказать высечь тебя. Я – лорд Дэвид Дерри-Мойр.

– А я – лорд Кленчарли.

Лорд Дэвид опять расхохотался:

– Ловко придумано! Гуинплен – лорд Кленчарли! Это как раз то имя, которое необходимо, чтобы обладать Джозианой. Так и быть, я тебе прощаю. А знаешь почему? Потому что мы оба ее возлюбленные.

Портьера, отделявшая их от галереи, раздвинулась, и чей-то голос произнес:

– Вы оба, милорды, ее мужья.

Гуинплен и Том-Джим-Джек обернулись.

– Баркильфедро! – воскликнул лорд Дэвид.

Это был действительно Баркильфедро.

Улыбаясь, он низко кланялся обоим лордам.

В нескольких шагах от него стоял дворянин, лицо которого выражало почтительную строгость; незнакомец держал в руке черный жезл. Он подошел к Гуинплену и, трижды отвесив ему низкий поклон, сказал:

– Милорд! Я пристав черного жезла. Я явился за вашей светлостью по приказанию ее величества.


Книга восьмая