Человек ли это? — страница 12 из 33

ает, чтобы выполнить ее досталось ему самому, а не спящему с ним валетом соседу по нарам.

Так проходят наши ночи. Сон Тантала и сон, в котором мы пытаемся рассказать о наших страданиях, сплетаются с другими снами, населенными смутными образами: дневные муки — голод, побои, холод, физическая усталость, страх, униженность — превращаются ночью в череду невообразимых, бесформенных кошмаров, которые в обычной жизни мучают человека лишь при высокой температуре. Мы то и дело просыпаемся от этих кошмаров, содрогаясь всем телом, коченея от страха, а в ушах еще звучат злые окрики, грубые команды на чужом непонятном языке. Процессия, тянущаяся к ведру, и шлепанье босых ног по деревянному полу рождают в воображении образ другой, полной символического смысла процессии: это мы, серые и неотличимые друг от друга, маленькие, как муравьи, и большие, до звезд, тянемся плотной чередой по бескрайней равнине до самого горизонта, и несть нам числа. Это мы — то превращаемся в единую субстанцию, неспокойную массу, тонем и задыхаемся в ее липкой вязкости, то, с подступающей к горлу тошнотой, почти теряя сознание от головокружения, маршируем по кругу, у которого ни начала, ни конца. И так до тех пор, пока голод, холод или переполненный мочевой пузырь не направят наши сны по другому пути. Когда кошмар или физические страдания заставляют нас проснуться, мы тщетно пытаемся распутать чудовищный клубок, разъять его на отдельные составляющие и, защищая сон от их власти, отбросить за пределы памяти. Но едва наши глаза закрываются, мы ощущаем, как сознание, не способное к покою, вновь, помимо нашей воли, начинает работать: оно стучит и гудит, рождая призраков, рождая жуткие образы и безостановочно проецируя их серое расплывчатое изображение на экраны наших снов.

Но всю ночь, пока ты спишь, во время кошмара и когда пробуждаешься от него, тебя не оставляет ужасная мысль об утреннем подъеме; эта мысль настолько гнетущая, что мы, не имея часов, способны очень точно определять, сколько до него осталось. В зависимости от времени года час подъема меняется, но он всегда задолго до восхода солнца, и возвещает о нем долгим звоном лагерный колокол. По этому сигналу заканчивается ночная вахта, дежурные разминают ноги, потягиваются, зажигают в бараке свет и произносят свой ежедневный приговор: «Aufstehen!», а часто и по-польски: «Wstawac!»

Мало кого «Подъем!» будит. Это настолько горестный момент, что при его приближении даже самый крепкий сон улетучивается. Ночные дежурные знают это и потому никогда не произносят проклятую команду приказательным тоном, но всегда тихо и вкрадчиво, уверенные, что она не минует ничьих ушей, а будет услышана и выполнена.

«Wstawac!» — чужое слово камнем падает на дно каждой души, обманчивое ощущение тепла под одеялом, хрупкая броня сна — вся наша, пусть и мучительная, иллюзия ночного укрытия рушится; в одно мгновенье мы оказываемся безвозвратно, бесповоротно бодрствующими, чудовищно неприкрытыми и уязвимыми, выставленными на позор. Начинается день, обычный, как все дни, с холодом, голодом и физической усталостью, такой длинный, что, кажется, ему не будет конца, поэтому самое лучшее — сосредоточить все внимание и все помыслы на пайке серого хлеба, которая хоть и мала, но через час точно станет твоей, и целых пять минут, пока ты будешь ее жадно поедать, у тебя на нее будут законные права.

Команда «Wstawac!» поднимает бурю в бараке, он начинает ходить ходуном: все бешено суетятся, снуют туда-сюда, норовя одновременно заправить постель, натянуть на себя одежду и ни на секунду не выпустить из поля зрения вещи, чтобы их не украли. В воздухе поднимается плотное пыльное облако; самые проворные, орудуя в толпе локтями, пытаются первыми пробиться к сортиру и умывальне, пока туда не выстроилась очередь. Незамедлительно на сцене появляются подметальщики и с руганью выталкивают всех из барака.

Я тоже, заправив постель, одевшись, спускаюсь на пол и сую ноги в башмаки. Едва затянувшиеся за ночь раны открываются снова. Так начинается новый день.

РАБОТА

До Резника со мной спал поляк — скромный, тихий, никто даже не знал, как его зовут. На обеих ногах у него были незаживающие язвы, и по ночам от него пахло болезнью. К тому же у него был слабый мочевой пузырь, и он просыпался и будил меня раз восемь — десять за ночь.

Однажды вечером он отдал мне на сохранение свои рукавицы и отправился в санчасть. Я надеялся, что блочный регистратор не вспомнит, что я остался на своих нарах в одиночестве, однако через полчаса, уже после отбоя, нары затряслись, и ко мне залез длинный рыжий тип с номером французов из Дранси.

Делить койку с длинным напарником — настоящее несчастье: теряешь несколько часов сна; мне же постоянно попадались именно такие. Сам я маленький, а два больших вообще бы не смогли уместиться на одних нарах. Тут же, правда, выяснилось, что, несмотря на свои размеры, Резник вовсе не такой уж плохой напарник: чистый, немногословный, вежливый, не храпит, за ночь встал раза два-три, не больше, причем осторожно, стараясь меня не беспокоить. На утро сам предложил заправить постель и сделал это быстро и хорошо. Надо сказать, что заправка постели — очень сложная, противная и к тому же рискованная процедура: тех, кто плохо заправляет постель (schlechte Bettenbauer), беспрерывно наказывают. Поэтому, когда мы уже стояли на площади для перекличек, я обрадовался, узнав, что Резника включили в нашу команду.

По пути на работу, скользя в своих неуклюжих сабо по обледенелой дороге, мы перекинулись парой слов, и я узнал, что Резник из Польши, двадцать лет жил в Париже, хотя говорить по-французски так толком и не научился, ему тридцать лет, но, как и всем нам, дать ему можно от семнадцати до пятидесяти. Он рассказал мне свою историю, но сегодня я ее забыл, помню только, что это была ужасная, душераздирающая история, такая же, как все наши истории, сотни тысяч наших историй — разных и удивительно похожих в своей трагической закономерности. Вечерами мы по очереди их рассказываем. Они происходили в Норвегии, Италии, Алжире, на Украине, они просты и непонятны, как библейские истории. Но разве наши истории не библейские? Разве они не достойны новой Библии?

Когда мы приходим на стройку, нас направляют на Eisenrohreplatz — на площадку, куда складывают железные трубы, и начинается обычный утренний ритуал: капо проводит перекличку, сразу же берет на заметку новенького, обговаривает с вольным мастером работу на сегодня, потом вверяет нас бригадиру и отправляется спать в натопленную каптерку. Этот капо еще сносный, потому что он не еврей и не боится потерять свое место. Бригадир раздает железные рычаги — нам, а своим приятелям — домкраты. Происходит ежедневная утренняя потасовка: каждому хочется захватить рычаг полегче. Мне сегодня не везет: рычаг попался погнутый и тяжелый, не меньше пятнадцати кило; им одним-то орудовать — и то через полчаса до смерти устанешь.

После этого мы покидаем площадку и бредем, спотыкаясь, каждый со своим рычагом, по грязному снежному месиву. При ходьбе это месиво налипает на деревянные подошвы, идти на таких тяжелых бесформенных нашлепках трудно, но и избавиться от них невозможно; иногда вдруг с одной подошвы нашлепка сваливается сама собой, тогда начинаешь хромать, как будто у тебя ноги разные.

Сегодня нужно выгрузить из вагона гигантский чугунный цилиндр, который весит не одну тонну, по-моему, это труба от химического синтезатора. Для нас даже лучше, потому что чем больше груз, тем меньше сил мы тратим. Это происходит за счет правильного распределения сил и за счет использования специальных приспособлений. Но выгружать такие тяжести очень опасно: стоит на секунду отвлечься, ослабить внимание, и будешь раздавлен.

Мастер Ногалла, строгий, серьезный и молчаливый поляк, лично руководит операцией выгрузки цилиндра. Наконец цилиндр на земле, и мастер Ногалла говорит:

— Bohlen holen.

У нас падает сердце. Bohlen holen означает носить шпалы, чтобы выложить ими дорогу в жидкой грязи, а потом с помощью рычагов катить по этой дороге цилиндр до самого завода. Но шпалы вмерзли в землю, они весят по восемьдесят килограммов каждая, таскать их — непосильный труд. Только самые здоровые, работая вдвоем, смогут справиться с такой работой, да и то их хватит на пару часов, не больше. Для меня это просто пытка. Первая шпала чуть не продавила мне плечо, в ушах стучит, перед глазами круги; соображаю, что бы такое придумать, — со второй шпалой я не совладаю.

Надо попробовать напроситься в напарники к Резнику: он, похоже, работает на совесть, к тому же благодаря своему росту большую часть веса примет на себя. Хотя, скорее всего, он только посмеется надо мной и предпочтет мне какого-нибудь здоровяка вроде себя. Тогда я попрошусь в сортир, пробуду там как можно дольше, а потом где-нибудь спрячусь, чтобы меня не сразу нашли. Когда найдут — будут издеваться, бить, но все равно, лучше так, чем надрываться на этой работе.

К моему удивлению, Резник не только не отказывает мне, но самостоятельно, без моей помощи поднимает один конец шпалы и бережно кладет на мое правое плечо, потом поднимает второй конец, взваливает его себе на левое плечо, и мы идем.

Шпала в снегу и в глине, при каждом шаге она бьет меня по уху, а снег набивается под воротник. Пройдя пятьдесят шагов, я чувствую, что больше не могу, это выше человеческих сил. Колени подгибаются, спина болит так, будто ее сжимают тисками, я боюсь оступиться и упасть. Мои башмаки промокли, в них хлюпает грязь — хищная, всепроникающая польская грязь, которая ежедневно отравляет наше и без того ужасное существование.

Я до крови закусываю губу. Известно, что небольшая физическая боль помогает человеку мобилизовать резервные возможности организма. И всем капо это тоже известно. Среди них есть настоящие скоты, которые бьют нас просто из жестокости, но есть и такие, кто подгоняет ударами в моменты непосильного напряжения, почти с любовью, понукая и подбадривая, как возчики выбившихся из сил лошадей.