— Нужно будет сменить батареи, — решил Петр Афанасьевич, выключая приемник.
— Другое радио нужно, — возразила Клава, не поднимая глаз от рукоделия. — Только у нас с батареями. У соседей, у кого ни посмотришь… Включаешь — и играет, как хочешь — и громко и тихо…
— Зато на новом месте, пока нет тока, те приемники молчат. А этот — хоть в чистом поле поставь — будет работать.
— Сколько же тех новых мест будет?
— Ладно. Говорили-переговорили, — строго оборвал Петр Афанасьевич. Он подошел к столу и взял газету.
— Ты бы облигации проверил. Трехпроцентный тираж был. Михаил Прокофьевич четыреста рублей выиграл.
— Тираж?.. Что ж, давай проверим. Может, мы сейчас не четыреста, а целых двадцать пять тысяч…
Петр Афанасьевич открыл дверцу дешевого платяного шкафа из плохо отполированной фанеры, крытой светлым лаком, и достал крупную шкатулку. Эта резная, карельской березы шкатулка тонкой переборочкой, изготовленной рукой Петра Афанасьевича, делилась на две неравные части. В меньшей лежали деньги, облигации, сберегательная книжка, какие-то квитанции. В большей части Петр Афанасьевич хранил дорогие для себя вещи и документы.
Тут лежали ордена, значки «Отличник соревнования», грамоты, пожелтевшее и подклеенное на сгибах полосками бумаги письмо за подписью Серго Орджоникидзе. Нарком обращался лично к монтажнику: «Прошу Вас, Петр Афанасьевич, приехать в Челябинск со своей бригадой и показать, как работают настоящие монтажники-верхолазы». (Сулима был тогда еще монтажником-верхолазом, и Петром Афанасьевичем его назвали чуть ли не впервые.)
А сверху лежала тоже пожелтевшая, сложенная во много раз карта Советского Союза. На ней, с присущей ему аккуратностью, Петр Афанасьевич при каждом переезде на новое место работы наносил тоже памятным, хранившимся в шкатулке карандашом (Сулима получил его на приеме стахановцев в Кремле) проделанный путь. И чернилами проставлял даты приезда и отъезда.
Прямые и четкие, проведенные по линейке красные стрелы соединяли Донбасс с Дальним Востоком, Москву с Челябинском, Днепропетровск с Ленинградом, устремлялись в Магнитогорск, снова возвращались на Дальний Восток и, пересекая необъятные просторы, шли к Баку.
— Папа, покажи орден с Лениным, — попросил Петя.
Он каждый раз обращался к отцу с этой просьбой, когда видел, что Сулима открывает шкатулку.
— Хорошо, — согласился Петр Афанасьевич, — сейчас покажу.
Он бережно снял карту и достал потускневший, немного потертый орден старого образца, без ленты. Орден крепился на одежду винтом.
— Держи, Петро.
Укладывая обратно содержимое шкатулки, Петр Афанасьевич взял в руки изогнутую, плохо обкуренную трубочку. Он неприметно улыбнулся и снова положил ее на место.
Петр Афанасьевич курил папиросы. Но оседлую, спокойную жизнь он представлял обязательно с трубочкой, с колючими, непонятно устроенными кактусами в глазированных глиняных горшках, с душистой ночной фиалкой под окнами.
Специальность, которой в совершенстве владел Петр Афанасьевич, очень ценилась на строительстве. Во многих городах Советского Союза, на многих стройках знали и помнили Сулиму — в прошлом отважного верхолаза, а затем выдающегося мастера сложного и ответственного дела — монтажа мощных дизелей и газомоторов.
Естественно, что эксплуатационникам, хозяевам смонтированного Петром Афанасьевичем оборудования, очень хотелось бы оставить такого мастера у себя. Знаток механизма, собравший своими руками каждый винтик многотонной махины, был бы незаменимым человеком при ее эксплуатации и особенно при ремонте.
Петр Афанасьевич решительно говорил жене:
— Ну, жинко, тут мы остаемся…
— Наконец-то, — радовалась Клава. — А не будет, как в прошлый раз?
Петру Афанасьевичу, как лучшему мастеру, выделяли хорошую квартиру. Клава хлопотала о мебели, разыскивала семена цветов, из шкатулки извлекалась трубочка.
Так продолжалось месяц-другой, пока машины нуждались в дальнейшей наладке, в отработке режимов, пока новые машинисты еще не овладели как следует своим делом.
Эти месяц-два Петр Афанасьевич после работы вовремя возвращался домой, вечерами часто ходил с женой в кино, в театр.
Но вот наступало время, когда Клава замечала, что муж все чаще хмурится, вспоминает строительство; читая газету, удивленно вскидывает брови: «Ты подумай, какую стройку горьковчане завернули…» или: «Ты посмотри, Бушуев — начальником строительства… Помнишь его?..»
Мало этого, Клава с огорчением чувствовала, что не только мужу, но и ей как-то не по себе на тихом месте — она выросла на строительстве, привыкла к шумной, напряженной жизни наших строек.
А тут тишина, покой, муж ходит злой и сонный.
И не особенно удивлялась уже, когда Петр Афанасьевич получал из главка, или из треста, или от знакомого начальника строительства письмо с предложением возглавить бригаду монтажников на какой-нибудь новой, чрезвычайно интересной, по мнению мужа, стройке.
Конечно, получалось «как в прошлый раз». Трубочка укладывалась в шкатулку, а шкатулку Клава, тяжело вздыхая, опускала в большой, видавший виды чемодан.
На новом строительстве Клава безрадостно осматривала маленькую, неудобную комнату, где им предстояло жить, — новые дома только закладывались.
— И долго так будет? — ожесточалась Клава.
— А что нам, малярам? — отшучивался Петр Афанасьевич, обрадованный тем, что снова попал в родную стихию. — Детей-то у нас нет. Чего же жить как старикам — чай пить да на прогулки ходить? Вот будет ребенок — сразу остановимся и с места не стронемся.
Впоследствии Петр Афанасьевич перенес этот срок до того времени, когда Пете нужно будет в школу, в первый класс, и дал Клаве слово, что это — окончательно.
…— Нет, Клава, плохо мы играем, — сказал жене Петр Афанасьевич, укладывая на место облигации. — Ничего не выиграли. Близко есть — на два номера, а нашего нет.
— Жалко, — искренне огорчилась Клава.
Она слегка нахмурилась, словно к чему-то прислушиваясь. Петр Афанасьевич погрузился в газету. Петя вытащил из-под своей кроватки ящик с игрушками. Он уселся на коврике — настолько потертом, что в центре его проглядывали толстые нити основы, а по краям от ярких цветов остались лишь бледно-розовые пятна, — и принялся сооружать из кубиков компрессорный цех.
Внезапно Клава побледнела, закусив губу, привычным движением сложила вязанье, осторожно поднялась и подошла к кровати — снять со спинки грелку.
Петр Афанасьевич глянул на нее, встал и, морщась от боли, которая словно передалась ему, спросил:
— Опять печень?
— Да, — коротко выдохнула Клава.
— Что же ты… за грелку, — сказал он досадливо. — Я сам согрею и дам.
— Поменьше воды налей в чайник… Чтоб скоро…
— Знаю.
Когда он вернулся из кухни, Клава лежала на диване, неудобно опустив голову рядом с подушкой. Завернув грелку в полотенце и подавая ее Клаве, Петр Афанасьевич ворчливо начал:
— Когда ты, наконец, по-настоящему за лечение примешься? Говорим, говорим — и все без толку…
— Ты мне скажешь об этом в другой раз, — сверкнула Клава расширенными от боли зрачками.
Присев на край дивана, Петр Афанасьевич поправил подушку, достал из кармана платок и осторожно вытер Клаве лоб.
— Тише! — прикрикнул он на Петю, затарахтевшего игрушечным поездом. — Подойди сюда!
Петр Афанасьевич посадил малыша на колени и ласково погладил его по голове своей большой, сильной рукой.
Петя посмотрел на маму, утих.
С острой жалостью взглянув на терпеливое лицо жены, Петр Афанасьевич провел платком по ее шее.
Никто бы не узнал теперь в этой легкой, худой, плоскогрудой женщине с острым лицом и частыми морщинками на лбу веселой хохотушки, кругленькой и подвижной, как шарик ртути, девушки-штукатура.
Петр Афанасьевич познакомился с Клавой за четыре года до войны в Грозном, на строительстве новых нефтепромыслов. Клава, как, впрочем, и Петр Афанасьевич, очень любила сладкое, и он быстро разгадал эту ее слабость, ловко оттеснив своих довольно опасных соперников.
В начале войны Петр Афанасьевич ушел в армию. Клава вместе со своими подругами поступила на краткосрочные — по военному времени — курсы медицинских сестер. Вскоре она была призвана.
Каптенармус — старшина из сверхсрочников, мрачный, брюзгливый человек — записывал на карточку размеры одежды.
— Нога? — сказал он.
— Тридцать два, — ответила Клава.
— Я спрашиваю размер обуви, — сказал старшина.
— Тридцать два, — повторила Клава.
— Да ты что, не понимаешь, что у тебя спрашивают? — обозлился старшина. — Покажи ногу.
Клава показала. Старшина захлебнулся от негодования.
— Тут что тебе — детский сад? Где я такие сапоги возьму? Вот тебе сапоги недомерки сорокового размера, а на портянки постарайся добыть пару простынь. Может, тогда они и не спадут…
И все-таки сапоги спали, когда Клава, которая участвовала в боях на севере, в Карелии, однажды под огнем тащила раненого в холодном осеннем болоте.
Она тяжело простудилась. Долго лежала в госпитале.
С этого времени начались у нее болезни, так иссушившие тело, приглушившие звонкий голос…
От веселой красавицы Клавы остались только глаза — мягкие и глубокие. Лоб пожелтел и покрылся морщинами, щеки втянулись, губы увяли. Но что было особенно больно, особенно обидно — не могла Клава иметь детей.
Долго совещались Петр Афанасьевич и Клава и решили взять ребенка на воспитание.
Дело это оказалось вовсе не таким простым и легким, как об этом часто говорят и пишут. Потребовалось много хлопот, справок о здоровье, о семейном положении, заработке, квартире и прочих справок.
Наконец они пришли в детский дом, где молодая, официально строгая заведующая предложила им выбрать ребенка.
Между Петром Афанасьевичем и Клавой еще дома по вопросу о выборе был серьезный спор.
Что мальчика — это было решено с самого начала, но муж настаивал на том, что мальчика нужно взять крепкого, а Клава говорила — ласкового.