Но сейчас эти отношения, так совпадавшие с его настроением, привлекали его и радовали. С благоговением и сердечной теплотой смотрел он на ее родных.
— Папа, мама и Володя, — сказала серьезная и словно бы взгрустнувшая Лена. Она взяла Алексея за руку. — А как вы думаете, что будет, если я выйду замуж?..
Лицо Василия Егоровича расплылось в улыбке, он открыл рот, чтобы ответить, — Алексей чувствовал, что он очень полюбился Лениному отцу, — но посмотрел на Евгению Львовну и так и остался с открытым ртом.
Евгения Львовна вспыхнула, словно это ей сделали предложение, и сразу удивительно похорошела.
Володя улыбнулся, но глаза его хмуро, с недоверием ощупывали Алексея.
Евгения Львовна подошла к Алексею и молча, со слезами на глазах поцеловала его в лоб. Она смотрела на него с надеждой и тревогой.
— Скажу вам, — наконец промолвила она, — лучшего мы для Леночки и не желали. Мы вас все полюбили и рады, очень рады,..
Василий Егорович что-то шепнул Володе, тот исчез и сейчас же появился с бутылкой водки.
— Нужно бы шампанского, — пробасил Василий Егорович. — Да уж ладно…
Лева повернула к Алексею свое милое, напряженное лицо, закрыла глаза и поцеловала его.
После ужина родители Лены нерешительно переглянулись.
— А вы маме говорили? — припрятав беспокойство, спросила у Алексея Евгения Львовна.
— Еще нет, — нерешительно ответил Алексей. — Я сегодня хотел сказать…
Все это было слишком неожиданно.
Алексей любил Лену. Часто думал о ней. Но никогда не думал о Лене как о своей жене, и сейчас ему было радостно и тревожно.
Есть ли в этом мире девушка лучше и чище ее, — думал Алексей, — если первый поцелуй означал для нее мое решение немедленно жениться на ней и ее согласие… И он смотрел на Лену с радостью и тревогой. Никогда еще он не был так отзывчиво настроен на все хорошее, как сейчас.
Алексей пришел домой поздно. В столовой сидели Марья Андреевна и Олимпиада Андреевна, обе с книжками в руках, обе спокойные и холодные.
— Я хочу вам сообщить одну новость, — напряженно и тихо сказал Алексей.
— Господа, я собрал вас для того, чтобы сообщить вам пренеприятиейшее известие, — перебила его Олимпиада Андреевна.
Алексей нахмурился.
— Если бы ты знала, о чем я собираюсь говорить, ты бы не сказала этого, — недовольно посмотрел он на тетку. — Я женюсь на Лене.
— Очень рада за тебя, — спокойно и благожелательно ответила Марья Андреевна. — Очень рада. Надеюсь, что жить мы будем вместе?
— Ну, это мы еще решим, — сказал Алексей, вдруг ощущая, как невыгодно отличается обстановка в его доме от дома Лены.
В дверь кто-то позвонил. Алексей открыл и увидел Павла. Он держал в руке цветами вниз огромный букет роз. Алексею показалось, что Павел слегка пьян.
— Можно? — спросил Павел. — Ничего, что я так поздно?
— Ничего.
— Это вам розы, — сказал Павел Марье Андреевне и Олимпиаде Андреевне, ставя букет на стол по-прежнему цветами вниз.
— Спасибо, — улыбнулась Марья Андреевна, и Алексею вдруг показалось, что она обрадовалась цветам значительно больше, чем известию о согласии Лены выйти за него замуж.
— Как дела? — спросил он у Павла, невнимательно выслушал ответ, извинился, сказал, что ему нужно еще подготовиться на завтра к лекции, и ушел в свою комнату.
Павел рассказывал о себе, размахивал руками, хвастался успехами. Ему обязательно нужно было доказать Марье Андреевне, а главное самому себе, что дела у него идут хорошо, что он на правильной дороге.
— На восемь соток подгоняем зазор, — говорил он с той непроизвольной улыбкой, какая бывает только на лицах добрых и здоровых людей. — На восемь сотых миллиметра. Машина такая, что как эта комната, — он широко провел рукой вокруг себя, — а точность — как в ваших часиках (на руке у Марьи Андреевны были крохотные золотые часы). Вот. Будем гнать газ в Москву.
Он рассказал о том, что трубки масляных лубрикаторов перевиты почище, чем кишки в животе, что монтажники — первые люди на стройке, их труд высоко оплачивают, но «вкалывать приходится по-настоящему».
Марья Андреевна слушала все это, улыбаясь и радуясь. Но особенно обрадовались сестры известию, которое Павел приберег к концу.
— Вот какую я бумагу сегодня получил, — сказал Павел. — Аттестат зрелости. Это не какая-нибудь «ксива». Только по русскому, по грамматике и по немецкому тройки, а остальные — сплошь пятерки.
И он положил на стол свернутый в трубку и перехваченный черной ниткой аттестат зрелости.
— Я бы и по-немецки пятерку или четверку получил, — самоуверенно продолжал Павел, — да немец какой-то вредный попался. Я, говорит, впервые в жизни слышу такое замечательное, такое ясное русское произношение в немецком языке.
Олимпиада Андреевна подошла к буфету, вынула оттуда рюмки и узкий хрустальный графин с водкой.
— За это бы шампанского нужно выпить, — сказала Марья Андреевна. — Ну да ладно. Мы еще в другой раз…
19
Петр Афанасьевич вернулся с работы поздно. По тому, как он посапывал носом и слегка жевал губами, Клава поняла, что муж чем-то расстроен. В таких случаях она всегда начинала разговор о Пете-маленьком. Петр Афанасьевич знал, что этим она старается отвлечь и успокоить его. Иногда это его трогало, иногда — сердило.
— Петя сегодня посуду мыл, — посмеиваясь и словно не замечая насупленного лица Петра Афанасьевича, проговорила Клава.
— Как мыл?
— Я в магазин вышла и сказала, чтоб он посидел тихонько. Возвращаюсь, а он грязные тарелки в миску с водой сложил — я оставила, сама мыть собиралась — и трет их, воду плещет. Я рассердилась сначала, а потом смотрю — ни одной разбитой… Говорит — хотел помочь.
— Молодец, — хмуро улыбнулся Петр Афанасьевич. — Спит уже?
Прихрамывая больше, чем обычно, он подошел к кроватке мальчика. Петя-маленький улыбался во сне. Согнутая нога с ссадиной на коленке выглядывала из-под легкого одеяла.
— Спит богатырь.
Петр Афанасьевич сел за стол, на который Клава уже поставила разогретый ужин. Он молча, без аппетита, но торопливо ел, а Клава сидела рядом, время от времени вставая, чтобы дать мужу молоко (Петр Афанасьевич пил чай с молоком), сахар.
Клава знала, что Петр Афанасьевич поужинает и обязательно заговорит о том, что его взволновало. Для этого нужно было соблюсти только одно условие: ни о чем его не спрашивать.
Так было и в этот раз. Петр Афанасьевич отпил несколько глотков нестерпимо сладкого чая пополам с молоком, посмотрел на невозмутимое лицо жены и вдруг горячо сказал:
— В партию собирался его рекомендовать!.. А он — сукин сын — на работу не вышел! Прогулял! А у нас опять график срывается!..
Перед возвращением домой Петр Афанасьевич был на партийном собрании участка и все еще оставался под тяжелым впечатлением критики, какую пришлось ему выслушать.
Монтажный участок срывал план. Бригада Павла несколько раз работала не в полном составе, члены бригады в рабочее время уходили куда-то «подхалтурить». А сегодня Павел вообще не вышел на работу. Сулиму упрекали в том, что партийная группа — а он был партгрупоргом — не заботилась об укреплении трудовой дисциплины на участке, что по его рекомендации совсем еще молодого монтажника Павла Сердюка поставили бригадиром, а Павел не оправдал доверия — прогулял.
Клава внимательно слушала мужа, лишь изредка прерывая вопросами.
Петр Афанасьевич допил чай.
— Безобразие, — сказал он строго. — Ты вот Петю избаловала, а теперь Павла балуешь. Возишься с ним. Ты думаешь, я не вижу, что, с тех пор как он у нас столоваться начал, ты книжку эту кухарскую купила? Я все вижу…
Клава сердилась на мужа всегда неожиданно и всегда, по его мнению, беспричинно. Не обижаясь на что-нибудь серьезное, она вдруг вспыхивала из-за чего-то незначительного. В душе Петр Афанасьевич считал это одной из особенностей женской половины рода человеческого и искрение думал, что так поступают все женщины.
Вот и сейчас глаза у Клавы сузились.
— Какой ты разумный стал, — протянула она. — А забыл, как в Грозном, помнишь, на старом нефтепромысле, когда ты в техникум поступал, как ты перед экзаменом три дня прогулял. А теперь ты вот как разговариваешь. У Павла, может, тоже сегодня экзамен…
— А почему он ни у кого не спросил?
— А почему ты тогда ни у кого не спросил?
Петр Афанасьевич ответил резко, и спор между супругами разгорелся вовсю.
Их прервал приход монтажника Хейло. Он сравнительно недавно работал на стройке, дома у Петра Афанасьевича не был ни разу, и его появление в половине двенадцатого ночи было странным и свидетельствовало о какой-то срочной надобности.
Хейло снял у порога свою маленькую круглую мышиного цвета кепку, и Петр Афанасьевич заметил, как странно изменилось его худощавое лицо. Он еще, пожалуй, никогда не видел Хейло без шапки. Голова этого человека лет двадцати пяти, от силы — тридцати, была совершенно лысой, без малейшего следа волос.
— Мне поговорить с вами надо, — обратился Хейло к Петру Афанасьевичу. — Может, выйдем?
— Я как раз чай кипятить собиралась, — покраснела и посмотрела искоса на гостя Клава. — Если такой секрет — можете тут.
И ушла на кухню. Хейло помолчал, выждал, пока закрылась дверь, затем спросил:
— Можете вы мне дать слово… что я расскажу вам одно дело… А вы — никому не скажете?.. — Хейло смешался. — То есть, скажете… но не про то, что это я рассказал…
Он выжидающе посмотрел на Петра Афанасьевича, но не в глаза, а в рот.
— Нет, — твердо ответил Петр Афанасьевич. — Не дам такого слова. Я как-никак коммунист, партгрупорг, а не поп. Хочешь — говори. Нет — само раскроется.
— Ну, как хотите, — обиженно протянул гость. Встал, надел кепку. — Значит — не сошлись. Я к вам со всей душой, а вы…
Он направился к двери, но у порога остановился, вернулся к Петру Афанасьевичу.
— Ладно. Пусть будет что будет.
Рассказ Хейло содержал так много неожиданного, что Петр Афанасьевич был совершенно огорошен. Хейло мялся, почти к каждом