Человек может — страница 22 из 56

у слову добавлял «этот» и «как его», сбивался в сторону. Он рассказывал о том, что Павел и члены его бригады на стройке «только маскируются», что Хейло сам видел, как они в мастерских под руководством Сорокина готовили какие-то инструменты, чтобы открывать сейфы, разговаривали об этом, что Павел, как узнал об этом он, Хейло, уже сидел в тюрьме и взял в свою бригаду татарина этого… Гибайдулина, бывшего бандита, тоже вышел из тюрьмы, сидел вместе с Павлом.

— Что он сидел, это я знаю, — ответил Петр Афанасьевич. — И что Гибайдулина взял — тоже знаю. Но вот, что сейчас он такими делами занимается — этому поверить я не могу…

Вошла Клава.

— Кончились секреты? — улыбнулась она недовольно. — Чай пить будете?

— Нет, я пойду уже. — Хейло встал и надел шапку. Лицо его сразу неузнаваемо изменилось. — Я, конечно, говорю только то, что сам видел и слышал… Подозрительно это, — добавил он. — Но раз вы теперь в курсе дела — так решайте, как быть. До свидания.

— До свидания, — не слишком сердечно ответил Петр Афанасьевич.

Когда Хейло ушел, Петр Афанасьевич подошел к двери Павла, подергал ее, удержал готовое сорваться грубое слово, вышел на улицу, сел на ступеньке перед домом, закурил.

Тихи ночные пыльные дороги. Придорожные деревья, чуть шелестя листвой, плывут в насыщенном сочными запахами воздухе — упругом и густом.

Павел шел со станции, легко взмахивая, словно загребая, руками. Ему казалось, что его несут над землей теплые волны.

На ступеньке перед домом сидел Петр Афанасьевич. Он опустил голову на руки и, казалось, дремал.

— Петр Афанасьевич, — негромко позвал Павел.

Петр Афанасьевич поднял голову, медленно встал.

— Гуляешь все, — сказал он с угрозой. — Ты почему сегодня на работе не был?

Павел подал Петру Афанасьевичу свернутый в трубку аттестат зрелости. Петр Афанасьевич подошел поближе к фонарю, развернул лист. Лицо его разгладилось.

— Сдюжил все-таки, — сказал он. — Хорошо.

Он помолчал, сворачивая лист. Затем снова развернул его, прочел вслух отметки.

— Я вот уже давно узнать хотел — почему эта штука «аттестатом зрелости» называется? — спросил он вдруг. — При чем тут зрелость-то?

— Не знаю, — задумался Павел.

— Что же ты не спросил, когда получал?

— Да как-то не сообразил.

— Странные эти ученые названия… Зрелость… Или еще кандидат… А куда он кандидат, к чему кандидат — так и не поймешь… Но ты все-таки ответь: почему это все у тебя — молчком?

— Боялся, — прямо ответил Павел. — Похвастаюсь, а потом не выдержу.

— Гм… Оно, может, и правильно… Так и я, когда в техникум поступал… — Он снова помолчал. — А теперь скажи мне, что это за инструменты для сейфов вы в мастерских готовили?

— Да это Сорокин все новые приспособления изобретает, чтоб таскать было полегче… Петр Афанасьевич, — горячо сказал Павел, — послушай, ведь какой умный парень. Инженер ведь! А работает монтажником. Помочь бы ему как-нибудь.

— Думал я об этом. Попробуем что-нибудь сделать. Только больно уж он ненадежный. Так и ждешь от него каждую минуту, что он сейчас что-нибудь такое отколет, что только ахнешь. Знаешь, что он сегодня сделал?

— А что? — с тревогой спросил Павел.

— Да вот перед самым компрессорным цехом среди бела дня уселся… А напротив какая-то женщина остановилась, говорит ему: бесстыдник ты такой-сякой, а он ей: у меня, тетушка, живот болит, дальше не добегу. Ну и целый скандал.

— Опять он сливы ел, — сказал Павел с искренним огорчением.

— А где эти инструменты, что вы готовили?

— Да там же, в мастерских.

— Пошли сейчас в мастерские.

— Зачем это?

— Узнаешь.

Возвращаясь из мастерских вместе с Павлом, Петр Афанасьевич ворчливо спросил:

— Ты Хейло знаешь?

— Какого Хейло?

— Монтажника… Ну, знаешь, в кепочке всегда ходит.

— Маленький такой?

— Да. Так он рассказывал, что твоя бригада не переносит сейфы, а открывает их, и что вы инструменты для этого готовили.

Павел покраснел.

— Морду ему набить или как? — спросил он.

— Нет, бить его не надо, — возразил Петр Афанасьевич. — Этот из таких, что ты его раз стукнешь, а потом месяц по судам будешь ходить. Ты его отведи в мастерскую, покажи ему все, растолкуй, чтобы он осознал свою ошибку, чтоб все понял, а потом уж тряхни его хорошенько разок, чтоб получше запомнил.

— …Но до чего же я боялся, — неожиданно заулыбался Павел. — Ох и боялся! На следствии первый раз был — и то так не боялся. Тащу билет по математике и чувствую — ничего не помню…

— Это не ты боялся, — сказал Петр Афанасьевич философически. — Это гордость твоя боялась.

20

На стене висела единственная в этой комнате картина — полотно Коровина «Вечером после дождя», с яркими и определенными, характерными для этого художника красками, с блестящим асфальтом и желтыми фонарями, с женскими и мужскими фигурами, такими не похожими на людей вблизи и такими знакомыми издали.

Лена долго смотрела на картину, затем подошла к окну, распахнула его и выглянула на улицу.

Дворники поливали тротуары, сюда, на шестой этаж, едва доносился плеск воды и шелест шин троллейбусов.

У нее закружилась голова. Она снова окинула глазами комнату, тесно уставленную дорогой мебелью, с коврами на полу и на стенах, подошла к тахте и легла лицом к стенке.

Перед глазами стояла картина Коровина и вечер, похожий на эту картину, — с такими же яркими красками, такой же тревожный и немного безумный, как эта картина.

Максим Иванович сегодня ушел рано. Ей тоже пора было собираться на работу. Две недели, нет, шестнадцать дней жила она в этой комнате, и, как в первое мгновение, ей казалось, что зашла она сюда на минутку, случайно и что сейчас же уйдет. Все вокруг нее было зыбко, неясно и ненадежно.

В такой же, совсем в такой же вечер, как на картине Коровина, Максим Иванович пришел в редакцию. Лена испугалась, когда увидела, как он переменился. У него втянулись щеки, а глаза, даже когда он неестественно, болезненно усмехался, сохраняли то мучительное выражение, какое бывает только у людей, переживающих большое, непоправимое горе.

— Мне нужно с вами поговорить… Мне очень нужно с вами поговорить, — твердил он настойчиво. — Поедемте куда-нибудь… Хоть на час…

Они сели в «Москвич». Максим Иванович вел машину молча, сжав губы, не отпуская ноги с акселератора. Казалось, он стремился обогнать все машины, которые ехали впереди…

Асфальт блестел после дождя, зажглись первые фонари, и в асфальте отражались и становились темнее красные, синие, зеленые платья женщин и темные костюмы мужчин.

На набережной Максим Иванович неожиданно резко затормозил и остановился у самого парапета.

— Выйдем, — предложил он. И, странно, только ртом улыбаясь, учтиво добавил: — Если вам угодно.

Он прикурил, открыл коробок, прикоснулся горящей спичкой к темным спичечным головкам, — с гудением вырвалось пламя, — и отбросил коробок в сторону.

— Только выслушайте меня… Не отвечайте, если не хотите. Я бы молчал… Я бы молчал, если бы не узнал, что вы… Что вы выходите замуж за Алексея Константиновича.

— Это не секрет, — не вдруг и негромко сказала Лена.

— Я знаю. Так же, как знаю, что я — не могу без вас. Все это время… Все время — от первой минуты, когда вы меня спросили, не сшил ли я бесплатно костюма, и до сегодняшнего дня — я думал о вас. Мне очень плохо. Мне никогда не было так плохо. Вы видите, каким я стал. У меня никого нет. У меня были жена и дочка… Они погибли в войну. То, что я вам скажу, — ужасно. Но даже когда я получил известие о их смерти, — мне не было так плохо. Поступайте как знаете. Но не выходите замуж. Не лишайте меня последней надежды…

…Лена боялась Максима Ивановича. Ей казалось, что она живет с сумасшедшим и что сама тоже сходит с ума.

Переехала она к нему неожиданно, тайком от родителей, от Алексея, а может быть, и от самой себя.

Отец звонил в редакцию, звонил Вязмитиным, ее разыскивала милиция.

Наконец дома узнали, что она у Максима Ивановича. Каким путем — Лене было неизвестно до сих пор.

Отец пришел сюда.

Как сейчас, Лена легла на тахту и отвернулась к стенке. Затем превозмогла себя, поднялась и сказала:

— Я, папа, останусь здесь.

Отец ушел испуганный и подавленный.

Когда за ним закрылась дверь, Лена почувствовала, как сердце медленно поднимается вверх, куда-то к горлу, и бьется там часто и больно.

На следующий день Алексей позвонил по телефону.

— Я не пойду, — сказала Лена, когда Максим Иванович ее позвал. — Я не могу…

Пришла мама. Максима Ивановича не было дома. Очевидно, ждала на улице, пока Лена останется одна. Спокойная, сдержанная, уверенная в себе. Только под глазами, всегда лукаво прищуренными, а теперь усталыми и печальными, нависли мешки…

— Я не могла иначе, — сказала Лена ей и себе. — Если бы человек лежал на рельсах… И только два выхода — раздавить его или… Или жить с ним. Я не могла иначе. Мне хорошо…

Она сказала неправду. Все это было иначе. Но как же все-таки это было?

Жалость?.. Да, жалость. А вдруг… А вдруг он в самом деле… в самом деле погибнет… И она пошла с ним. В эту комнату. И пила с ним крепкое и сладкое вино. И позволила себя поцеловать…

А потом — это было, как в страшном, давящем бреду… Она знала об отношениях полов. Наслушалась от подруг. Читала. Но не знала, не догадывалась, что может быть такое. Что могут так целовать. Сначала было стыдно. Невероятно стыдно. Потом — страшно. Очень страшно. Потом страшно и не стыдно. Все равно. Все равно — после этого уже никому нельзя смотреть в глаза.

Слава Максима Ивановича росла, метод изготовления одежды, впервые примененный им и Алексеем, получал все большее распространение, на фабрику приезжали делегации со всех концов страны и из-за границы, Максима Ивановича приглашали делать доклады о новом методе, но он не радовался этому, а мрачнел и худел все больше и твердил: