Человек может — страница 23 из 56

— Нам нужно уехать отсюда… Нам нужно скорее уехать, и тогда все будет хорошо. Я вижу, как все они на меня смотрят… Я знаю, что они не простят твоей любви ко мне…

Любви не было. Был только страх перед непонятностью чужой жизни, перед тем, что жизнь эта почему-то вручена ей. Что наступит ночь, и все начнется сначала. Все было зыбко, тревожно и расплывчато, как эти световые блики на асфальте, на картине Коровина.

В редакции она молча садилась за свой стол, и так проходили дни. Ее отчужденное лицо отпугивало людей.

Заведующий промышленным отделом редакции Бошко, шамкая и словно сердясь на Лену, предложил ей написать очерк о работницах шелкового комбината, которые освоили новое производство — изготовление тончайшего шифона.

— Вам эта тема должна быть близкой, — заключил он свое предложение.

Лена машинально отметила про себя, что когда Бошко переплел пальцы крупных, некрасивых рук — большой палец правой руки оказался сверху. В первый раз она убедилась в том, что действительно есть люди, которые так складывают пальцы. И этим человеком был Бошко.

Чепуха, — решила она. — Я ведь знала, что это — чепуха…

…Никогда еще Лена так не писала. Она стремилась сделать зримой пляску коконов в корытце с водой, когда машина сматывает с них тончайшую шелковинку, а ловкие музыкальные руки работниц плавными, красивыми движениями подбрасывают новые коконы, и жесткость тонкого, похожего на металлическое сито сырого шифона, и невесомость готового, — и все это ей удалось. Не сумела она лишь одного — рассказать о радости людей, впервые изготовивших эту красивую ткань, об их надеждах и намерениях.

— Хорошо, — сказал Бошко, когда прочел материал. — Придется немного сократить — слишком увлеклись технологией. И дадим в газету.

Бошко сократил очерк наполовину. Когда его опубликовали, Лене никто в редакции не сказал и слова. Очевидно, очерк не понравился.

Вечером они с Максимом Ивановичем пошли в театр. Лена не рада была театру. Она испытывала глухое, непонятное ей самой беспокойство и, как это иногда бывает, не могла сразу определить, чем оно вызвано. И вдруг поняла: она боялась встретиться с кем-либо из знакомых.

Они смотрели «Учителя танцев», пьесу, которая прежде Лене казалась веселой, жизнерадостной, а сейчас — пустой и ненужной.

В антракте они вышли в фойе. К ним подошел человек в строгом черном костюме, с темным галстуком и с белым платочком, торчавшим из кармана пиджака.

— Знакомьтесь, это моя жена, — неохотно представил Лену Максим Иванович.

Лена не расслышала фамилии подошедшего к ним человека, но ей показалось, что, когда он посмотрел на нее, в глазах у него промелькнуло какое-то презрительное сожаление.

— Максим Иванович, — сказал он с подчеркнутым, с преувеличенным почтением, — у меня к вам всего два слова. Если вы позволите, — холодно и учтиво обратился он к Лене.

— Нельзя ли завтра? — нахмурился Максим Иванович.

— Боюсь, что — нет.

— Одну минутку, — извинился перед Леной Максим Иванович. Они отошли немного в сторону, и Лена заметила, что человек в черном костюме говорит Максиму Ивановичу сквозь стиснутые зубы что-то резкое и неприятное, а Максим Иванович, переминаясь, улыбается одним краем рта и мучительно щурится. Затем, не прощаясь, он подошел к Лене и сказал устало:

— Пойдем в зал.

После спектакля Максим Иванович предложил:

— Поедем в ресторан.

Слова его прозвучали неестественно оживленно.

— А может быть, лучше домой? — нерешительно возразила Лена.

— Очень тебя прошу. Хоть ненадолго.

Они сели за крайний столик у окна. Из соседнего большого зала ресторана доносился высокий женский голос в сопровождении саксофона. С поддельным весельем он напевал:

А сердце мое пик-пик-пик,

Пик-пик-пик и тик-тик-тик,

А сердце мое тук-тук-тук.

Максим Иванович внезапно побледнел.

— Здесь пахнет рыбой, — сказал он. — Жареной рыбой…

— Да, пахнет, — подтвердила Лена.

— Я не выношу этого запаха, — поморщился Максим Иванович.

Странно улыбаясь, он рассказал Лене, что в детстве однажды отравился грибами. Ему было очень плохо. На кухне в это время жарили рыбу. И ему казалось, что именно от этого запаха его выворачивает, от этого у него леденеют пальцы и к сердцу подступает холод.

— Может быть, пойдем отсюда? — предложила Лена.

— Нет. Не нужно. Мне уже лучше.

Максим Иванович выпил рюмку коньяка и закусил лимоном. Лена ела мороженое. Когда Максим Иванович уже собрался расплачиваться, к их столику, твердо ступая, подошел Валентин Николаевич.

Я раньше не замечала, что он косит, — подумала Лена. И вдруг вспомнила, что о пьяном иногда говорят «окосел», а когда Валентин Николаевич заговорил, поняла, что он действительно пьян.

— Позвольте присесть? — обратился он не к Лене, а к Максиму Ивановичу.

— Пожалуйста, — обрадовался тот.

— Костя, — подозвал Валентин Николаевич официанта. — Вы что пьете? — спросил он у Максима Ивановича.

— Коньяк.

— Принеси вам коньяку и крымских яблок.

Он помолчал, закурил.

— Ваша жена меня презирает, — сказал он Максиму Ивановичу. — За то, что я промолчал об авторе карикатуры. Или — будем точны — не промолчал, а солгал. Она еще молода, и для нее вся жизнь делится на «да» и «нет», а что сверх того — от лукавого. Но мы-то с вами знаем, что жизнь сложней, что она диалектична, что «да» и «нет» в ней перемешаны, как овощи в винегрете.

— Да, этого она не понимает, — согласился Максим Иванович. — И чем позже поймет она это — тем лучше.

— Для нее. Но не для вас, не для меня, не для творчества. Вы думаете, что я не люблю Александрову? — неожиданно спросил он у Лены.

Лена молчала. Принесли коньяк.

— Да, не люблю! — сказал он, наливая три рюмки.

— Я не пью, — отстранила рюмку Лена.

— Выпьем сегодня, — тихо попросил Максим Иванович.

— Да, не люблю! — повторил Валентин Николаевич и выпил коньяк. — Но — уважаю. И вы, Лена, похожи на нее. Для вас так же, как для нее, есть только «да» или «нет». А жизнь сложнее, намного сложнее…

Я не знаю этой жизни, но она сложней —

Утром — синих, на закате — голубых огней, —

прочел он нараспев, слегка закатив глаза и дирижируя себе то одной, то другой рукой.

— Да, сложней, — подтвердил Максим Иванович, проникаясь все большей симпатией к Валентину Николаевичу.

— Подслушал я недавно — совершенно случайно, конечно, — сказал Валентин Николаевич, — интересный разговор. — Он наполнил рюмки коньяком, чокнулся с Максимом Ивановичем и, прожевывая яблоко, продолжал: — Разговаривали мальчишки. Лет, может, по шесть-семь. Один говорил другому. «А вот у моей, мамы есть такие духи, что просто фокусы можно показывать». — «А какие?» — «Красная Москва». Сколько бы ты ни мылся, возьмешь на ватку немножко этих духов, потрешь руки — и ватка становится черная…» А я подумал — как хорошо, что многим из нас не приходится тереть руки этой ваткой…

— Да, это хорошо, — подтвердил Максим Иванович.

21

Алексей поднялся и с негодованием почувствовал, что стул тащится за ним. Он приклеился. Это было очень смешно, но никто из присутствующих даже не улыбнулся.

— Так вы порвете… — запинаясь, сказала молодая сотрудница лаборатории Зина, настолько стыдливая, что даже не решилась назвать, что именно может порвать Алексей. — Я сейчас принесу растворитель.

— Не нужно, — нетерпеливо и раздосадованно ответил Алексей.

Он с силой толкнул стул, подозрительно посмотрел на сиденье — не осталось ли там куска ткани — и ушел.

Сотрудники лаборатории ему сочувствовали, и его это не радовало, а сердило. Откуда им все было известно?

Он старался поменьше бывать дома, где Марья Андреевна и Олимпиада Андреевна, которые делали вид, словно ничего не произошло, раздражали его так же, как знакомые, которые своим поведением подчеркивали, что что-то произошло.

Эти медленные дни тяжелых раздумий были днями больших успехов Алексея. Его, кандидата химических наук, избрали членом-корреспондентом республиканской академии. О нем часто писали в газетах, а на обложке «Огонька» появился его портрет. Его скромность, его искреннее стремление не выделять себя, его трудолюбие и добросовестность вызывали симпатию.

Клееная одежда получала все большее распространение. Новый метод, предложенный Алексеем и Максимом Ивановичем, начали применять многие фабрики страны. Газеты писали, что швейные машины скоро станут таким же анахронизмом, как граммофон с трубой.

В эти трудные дни ему почему-то очень хотелось увидеться с Павлом. Когда он сейчас перебирал в памяти друзей и знакомых, он вдруг с удивлением подумал, что Павел — единственный человек, которому он мог бы и хотел рассказать о том, что произошло. Это желание было настолько сильным, что после работы он, не откладывая, отправился на вокзал, сел в вагон электрички и поехал на стройку.

В вагоне было душно — в это время дня много людей, живших под Киевом, возвращалось к себе после работы; Алексей весь день ничего не ел, болела голова, и его тошнило.

Лицо Алексея застыло в озабоченном и отчужденном выражении, на запавшие глаза от надбровных дуг упала тень, щеки и свежевыбритый подбородок казались синеватыми.

Он не скоро выяснил, где живет Павел, а потом оказалось, что всего минут пятнадцать назад Павел на попутной машине уехал в Киев.

Хмурый и разочарованный, Алексей вернулся домой.

Вечером пришел Павел.

Он выглядел смущенным и озабоченным.

— Я хотел, понимаешь, посоветоваться с тобой по одному делу, — сказал он Алексею.

— Хорошо, — сдержанно ответил Алексей. — Да и я с тобой, кстати, хотел поговорить.

Он поднялся, собираясь пригласить Павла в свою комнату, но Марья Андреевна предложила:

— А может быть, вы прежде чаю попьете? Ты, Алеша, сегодня и не обедал.

— Хорошо, — согласился Павел. — Да у меня дело не секретное.