Прошел с десяток метров и услышал, даже не услышал, «шестым нюхом» почувствовал: не один. Оглянулся. Позади за поворотом мелькала меж купинами ольшаника машина. Быстрее с дороги! Прочь от людей! Перебрался через снежный отвал и в лес. В лесу спокойнее и безопаснее, можно без дерготни обкидать ситуацию мозгами.
Похоже, серьезного подозрения у фашистов не было. Сцапали возле объекта и решили, на всякий случай, понагибать, вдруг расколется. Если б было…
Разведчик цел до той поры, пока под подозрение не попал, пока его проверяют формально. Если серьезное подозрение будет, уже не формальную проверку проведут, а под колпак посадят и вплотную возьмутся. Все проверят и перепроверят, все связи, всех, с кем даже случайный контакт был, расспросят, каждый шаг, каждый чих отследят и проанализируют. Сверх того, «наружку» установят и иные способы наблюдения применят, обложат со всех сторон и рано или поздно, но возьмут либо при проведении разведдействий, либо при закладке или выемке тайника.
Как только начинается тщательная проверка, любому разведчику необходимо немедленно «лечь на дно», прекратить всякие разведдействия и контакты. Но он никогда достоверно не знает, что известно о нем контрразведывательным службам противника. И как ему узнать, что формальная проверка не переросла в тщательную разработку? Поэтому приходится все время быть начеку, легендировать буквально каждый шаг. И если схватят, допрашивать будут профессионалы, а не гауптманы-самоучки, которым лишь бы руки почесать.
«Фамилию партизанского командира он знает! Да ни хрена ты не знаешь! Садист проклятый! Козел! Ишак безмозглый!»
Хорошо, что стерпел, не раскололся. Валерий Борисович говорил: по приказу Кейтеля, начальника главного немецкого штаба, человека обязательно должны казнить, если за ним есть разведка, по-ихнему шпионаж, или содействие врагам Германии, или подрыв безопасности и боеспособности немецкой армии, или связь с иностранной армией…[30]
Порядок и спокойствие могут быть восстановлены лишь таким путем, который всегда оказывался успешным в истории расширения господства великих народов.
Подлинным средством устрашения при этом может служить только смертная казнь. В частности, следует карать смертью все действия шпионов и диверсантов, акты саботажа, а также лиц, стремящихся установить связь с какой-либо иностранной армией. В случаях недозволенного хранения оружия также следует, как правило, выносить смертный приговор.
Из приказа Кейтеля от 07.12.41 года и последующих дополнений к нему.
Раздел I. На оккупированных территориях в случае преступлений, совершенных гражданскими лицами не немецкого происхождения и направленных против империи или оккупационных властей и подрывающих их безопасность или боеспособность, смертная казнь принципиально целесообразна.
Для применения раздела I директив основанием может служить обычно следующее:
1) покушение на жизнь или здоровье,
2) шпионаж,
3) саботаж,
4) коммунистические происки,
5) действия, могущие вызвать беспорядки,
6) содействие врагу, совершенное посредством:
a) контрабандной переправки людей,
b) попытки вступить во вражеские вооруженные силы,
c) поддержки вражеских военнослужащих (парашютистов и т. д.),
7) незаконное владение оружием.
А у меня всего этого столько… да за один только взрыв в Хаапасаари они б меня десять раз расстреляли, и того им показалось бы мало. А еще сколько всякого было.
Но на больший анализ его не хватило, мозг постоянно обращался к пережитому, заставляя вздрагивать и оглядываться. Нашел изъян в поведении на допросе: раньше надо было сказать про дядю полковника, раньше. Но через несколько минут перестал корить себя за это: может быть, несколько и облегчило бы, но от пыток бы все равно не спасло. Сказал же про дядю, а фашист… сволочь… все равно натер солью.
Притомился Микко. Остановился, осмотрелся. И тут захолодело внутри: где он, куда дальше идти? Ведь шел, опустив голову, не отмечал пройденного пути, не держал направления. И вот, заблудился.
Задрожали и обессилели ноги. Уперся головой в ствол ольхи, остро кольнула боль в разбитой прикладом ране. И не выдержал Микко, расплакался – расплакался как-то по-щенячьи, поскуливая от боли и страха, но больше всего – от пережитого. Ноги не держали. Хотел присесть на пенек, но любая попытка согнуться отзывалась болью в спине и в боках. Опустился на снег, прилег на небольшом бугорке, была то кочка или низко спиленный пенек, не было ни сил, ни желания рассматривать. Холодно. Очень холодно. И зубы стучали, и тело трясло и сковывало.
Микко знал, что в этом случае надо двигаться как можно активнее, чтобы разогреться. Или устроить какое-нибудь временное убежище: шалаш, берлогу, или нору в снегу вырыть и разложить в ней хотя бы маленький костерок. Фашисты хоть и подонки, но спички не отобрали. Но холод сковывал не только тело. Он постепенно и незаметно сковывал и душу, и волю, отбирал силы и желание противиться, бороться за жизнь, зрение утрачивало четкость, и клонило в сон.
Начало лета нынешнего, сорок второго года. Теплый погожий день. В школьном сельскохозяйственном лагере на станции Пери, Васкеловского направления, на сельхозучастке 239-й школы ребята, кто закончил предобеденную норму прополки, собираются у костра. Кашеварит незнакомая Мише женщина, а помогает ей Илюха Ковалев, с которым в первом и втором классе сидели за одной партой. Тогда они с Илюхой бегали к булочной, помогали разгружать машину. За это им насыпали по кульку орешков и других крошек от вкусных булочек, которые в лотки при транспортировке натрясались. Крошки и орешки они съедали в укромном уголке двора, стараясь даже самой малости лакомства не обронить. А когда содержимое иссякало и ничего уже невозможно было достать и вытряхнуть, разворачивали кульки и губами, а то и языком снимали прилипшие к бумаге крошки. Вкусно, да мало.
Потом Илюхины родители получили комнату возле Исаакиевской площади, и он перешел в 239-ю школу. И вот случайно встретились.
Весной 1942 года Ленинградским горкомом было принято решение о направлении школьников на сельхозработы. А зам. Председателя Ленсовета Е.Т. Федорова на городском совещании учителей так и объявила: внешкольная и даже школьная работа сейчас одна – это работа на огородах. Школьные сельхозлагеря позволят убить двух зайцев: окажут подспорье в питании ленинградцев и позволят ребятам провести лето в стороне от бомбежек и обстрелов, на свежем воздухе. А усиленное питание и размеренный режим с посильным трудом помогут им окрепнуть после тяжелой блокадной зимы.
Так бывший одноклассник Илюха оказался на Карельском перешейке, на тропах, по которым хаживал от родни к родне Миша.
Они с Илюхой сидят на толстом бревне. От костра, над которым в ведре варятся не то щи, не то овощное рагу, в общем, смесь картошки, лука, морковки, брюквы, крошеных капустных листьев да двух горсток ячневой крупы, добавленных для сытости, идет тепло. И странно, тепло это не жарит с одной стороны, как обычно от костра, но обволакивает тело со всех сторон, вселяя в него сладкую истому. Подошедшие ребята рассаживаются возле. Илюха хлопочет, подкладывает дрова «пожарче» и, вместе с тем, следит, чтобы пламя не поднялось высоко, чтоб не выплескивалось драгоценное кушанье. Но Миша смотрит на них как-то отчужденно, у него нет желания даже заговаривать с ними, не только самому в их хлопоты вступать. Ему так хорошо в этой сладкой истоме.
Вдруг видит, к костру идет женщина дивной красоты – его мама. И странно, никто из ребят не обращает на нее никакого внимания, они ее как бы не видят. Мама наклонилась к Мише, глаза у нее печальные и при этом очень-очень добрые, коснулась пальцами его головы.
Что-то изнутри толкнуло Мишу под сердце, и он очнулся.
Уже не поле, но лес, зимний промерзший карельский лес, и перед ним – мама, его мама в шерстяной кофточке, накинутой на плечи поверх летнего сарафана, того самого, в котором провожала его к бабушке Лийсе, стоит над ним. Взгляд у нее тревожный.
– Мама, я замерз…
– Вставай, иди, – попросила мама.
Он закрыл глаза. Помотал головой, открыл. Мамы не было, а он как бы утратил власть над собой.
Тело трясло мелкой дрожью, но он, хотя его мучили холод и боль от холода и побоев, встал и, как заведенный, пошел, мало соображая куда. Метров через сто он так же необъяснимо для себя, но уверенно забрал несколько влево. И через полкилометра был на шоссе.
«Ну и разведчик, – кольнул себя, – возле дороги заблудился. В крайности, мог бы повернуть назад и по своим следам выйти. Голова-дырка, уже на это ума не хватило». Но кольнуло вяло, и от вялости той, даже не захотел оправдываться.
Ноги ослабли и подкосились, и он повалился животом на снежный отвал на обочине: скоро начнет темнеть, дорога ему незнакома и куда по ней идти – неведомо. Небо затянуто, даже по звездам, когда стемнеет, не сориентируешься.
Но и сидеть нельзя – замерзнешь. Как Валерий Борисович говорит? В жизни, среди пропавших – сдавшихся гораздо больше, чем побежденных.
Нет, сдаваться он не хочет. Ни холоду, ни боли, ни усталости. Ни, тем более, этим подонкам фашистским, этой немчуре проклятой. Не дождутся!
Понудил себя, перебрался через отвал, осмотрел деревья, с какой стороны больше мха наросло, нашел муравьиное жилище, сориентировался и по нему. Ориентиры не очень точные, но юг от севера отличить можно, и то хорошо. А идти ему, в любом случае, к югу.
Вернулся на дорогу и, насколько позволяли стянутые холодом и болью мышцы, сначала медленно, а потом, постепенно согреваясь и разминаясь, быстрее заскользил на лыжах.
Хорошо, что стерпел. Не оставили б его немцы живым. Нет, не оставили бы.
Но им тоже немало от него досталось. В один из первых рейдов… Все в нем тогда кипело, и невзирая на строжайший, категоричнейший запрет Валерия Борисовича не только не брать в руки, но и не прикасаться, близко не подходить к оружию, подобрал на месте боя лимонку. Прошел немного, видит – на полянке в стороне от дороги траншея, крытая жердями и дерном, и в нее два немца по наклонному ходу бочки закатывают. И по-немецки горгочут и хохочут. Этот хохот вывел Мишу из себя. «Подонки! Весело вам? Сейчас будет еще веселее!» Повернул к землянке, руку протянул, чтобы в случае чего оправдать свое присутствие, и тихонечко, чтобы немцев нечаянно голосом не привлечь: