[32], с трудом принимали превосходство одного человека над другим. Полагали, что всякий человек равен другому, а уважение можно заслужить лишь честной жизнью, добрыми делами да почтенным возрастом. Русские власти знали о сокрытых беглецах, но чтобы не осложнять отношений с местным населением, мирились с такой ситуацией. Вера одна, Христова, работать не здесь, так там все равно будет на благо России, ну и пусть живет с карелами, раз таково сложилось.
Так Ануфрий Маслов прижился в Карелии. Через год полюбил и женился по любви на Анне, второй дочери Яри Кекконена, отца шестерых похожих друг на друга и на отца, рыженьких волосами и с мелкими веснушками на лице и руках, девушек и девочек-погодков. И с положенного срока пошли у них дети, едва ли не каждый год то мальчик, то девочка.
Но, как и всякий русский, а шире сказать: славянин, Ануфрий был привязан к хлебушку во всяком его исполнении – от каш до выпечки. И даже прожив несколько лет, не смог привыкнуть к карельскому хлебу, состоящему порой более чем на половину из различных примесей и добавок. И вскоре после женитьбы отказался от традиционного в Карелии подсечно-огневого земледелия и повел дело по-своему.
Под пашню карелы выбирали место повыше, с лиственным лесом. В первый год, в начале лета вырубали деревья и кустарники, складывали в кучи для просушки. На следующий год сжигали. На третий год разрабатывали и только на четвертый засевали. Сеяли и овес, и рожь, и пшеницу. Но наиболее надежной зерновой культурой был ячмень, он успевал вызреть даже при коротком и прохладном лете. Из зерна нового урожая обязательно пекли пироги либо варили кашу и вкушали эти яствия на краю нивы, в благодарность за урожай. Это был праздник. Но после празднеств наступают будни. Будни же таковы, что своего хлеба, даже в урожайные годы, хватало им месяцев на пять или шесть. Поэтому в муку примешивали различные наполнители: ячменную солому, мох, траву сосновую заболонь и разное другое, лишь бы съедобно было.
Славянская душа Ануфрия не принимала такого подобия хлеба, и он, не жалея ни сил, ни времени, стал расширять пашню, отвоевывая ее метр за метром у леса и камней. И не бросал после года-двух использования, как это было принято у карел, но, как велось на его родине, удобрял навозом, использовал севооборот, периодически оставляя поле под черный или занятой пар.
А когда умер Яри, в день похорон, на поминках посадили Ануфрия на стул, и восемь стариков, взявшись по двое за каждую ножку стула, подняли его к потолку, провозгласив таким ритуалом хозяином и признав равным себе.
Вместе с этим признанием легла на Ануфрия и обязанность выдать замуж остававшихся пока незамужними двух своячениц. И эту обязанность Ануфрий с Божией помощью исполнил.
Сыновья, внуки и правнуки Ануфрия и Анны женились на карельских девушках, дочки, внучки и правнучки выходили замуж за карельских парней. Так множился карельский род Масловых. Ну Масловы так Масловы, всякая фамилия у карела может быть. Многие из них, особенно женщины, по-русски и понимать-то мало понимали, а говорить могли еще меньше. Но многие же, в той или иной мере, унаследовали приверженность к земледелию. Возможно, это объяснялось генами вологодского пращура, а возможно, привычкой от рождения есть настоящий хлеб. Поэтому к выращиванию его они относились самоотверженно, сил и времени не жалели. И во многих семьях Ануфриева потомства хлебушек, если не пшеничные караваи и не ржаные ковриги, то ячменные и овсяные хлебцы на столе были круглый год.
Привязанности к спиртному ни у Ануфрия, ни у его потомков не было. То есть, выпить они были не прочь, но всегда знали время, место, меру и компанию. Унаследовал это качество и Эркки. Но однажды паровозный машинист Василий Мельников, сосед его старшей сестры, жившей в Элисенвааре, угостил домашним вином из крыжовника. Эркки очень понравился и вкус продукта, и доступность производства. Он подробно расспросил и даже записал в тетрадку, как готовится сусло, как сбраживается, снимается с осадка, осветляется и вызревает вино и как, с помощью перегонного аппарата, можно превращать его в более крепкий напиток. Эркки увлекся, это стало неким занятием для души. Потреблять спиртное в больших количествах он не стал, его занимал сам процесс: как можно из ягод, из фруктов, из стеблей ревеня и даже из корневищ лопуха и цветков одуванчика творить вино. Нравилось и разнообразить вкус, настаивая и вино, и самогон на травах и на кореньях, на меду и на прополисе, на цветках кипрея и на корневищах калгана, на смородиновых почках и на дубовых опилках, и на многом другом.
– Эркки большой умелец. Эркки даже из оглобли ром сделает.
Эркки рассказал, что едет к младшей сестре на девять дней своего зятя Рейно Пуссинена, которого убили партизаны. Всех убили, всю ремонтную команду. Рейно сняли перед самой сменой, когда солдат уже не на подходы к охраняемому объекту смотрит, а на дверь караулки. А когда на смену Пуссинену вышел другой солдат, совсем молоденький, мальчишка еще, и того ножом. И пикнуть не успел. Вошли в дом и всех сонных штыками да кинжалами закололи. Взломали двери в мастерские, испортили станки и иное оборудование и унесли орудийные замки. Сделали все тихо, обнаружилось только утром, когда женщина, которая им готовит, кормить их завтраком пришла.
Микко вспомнил и Йорму, и Хилму, и Пуссинена, и молоденького солдата Петри Туокко. Кровь прилила к лицу.
– Ты что порозовел? – удивился Эркки. – Разве ты Рейно знал? – И тут же сам объяснил: – Тепло пришло из баклажки.
Микко не возразил против такого объяснения. Но зло и жалость одновременно охватили его. Злорадство к уничтоженному врагу и жалость к неплохим, в общем-то, людям и хоть наполовину, но своим по крови. И Николай Иосифович вспомнился: «Как можно воевать со своим народом?»
Но немногие секунды спустя все легло на свои полочки: немцы враги, а эти были за немцев. Значит, никакие не свои, тоже враги, и не сложа руки сидели – оружие ремонтировали и огневые точки строили, чтобы наших убивать. И Микко успокоился, не над чем тут голову ломать.
– И у нас, в Киеромяки… Не слышал, что произошло?
– Нет. Неоткуда.
– Той же ночью русские диверсанты, под видом немецкой колонны, подошли к шлагбауму, сняли сначала часовых, а потом и весь караул. Из винтовок с глушителями перебили немецких часовых у скалы и взорвали склады. Больше суток горело и гремело в скалах, и никак было не погасить – из дверей пламя пышет и снаряды вылетают.
Микко прикрыл глаза и склонил голову, как бы подремывал, но ловил каждый звук и каждый оттенок интонации.
– Почти неделю в деревне шло следствие, начальство и немецкое, и финское понаехало. Говорят лазутчик в деревне есть. Потому что диверсанты знали все: и расположение постов, и время смены часовых, и секреты, и проходы в минном поле.
Даже ребятишек допрашивали. Говорят, наблюдение велось с сарая, с которого они трамплин устроили. Когда осмотрели внимательно, нашли в сарае бинокль. Видимо, обронили через щель. Попробовали с собакой хозяина найти, да собака след не взяла, запах вымерз. Про тебя тоже спрашивали, поначалу странным им показалось, что только ты ушел, и сразу диверсанты нагрянули. Но все ребятишки сказали, что ты с сарая на лыжах не катался, и даже ни разу там не был. А почему ушел, так Ирма объяснила, страшно, мол, мальчишке одному в большом доме по ночам. И днем невесело. Больше тобой не интересовались.
А Айно Хокконена, который придумал с сарая на лыжах кататься, в гестапо возили. Что там с ним было, как его допрашивали, никому не ведомо. Только привезли обратно не парня, не человека… Сидит часами неподвижно, в одну точку уставившись. И от всякого шума или громкого голоса вздрагивает, плачет или прячется. Покормит его мать – поест. А так только сидит да в одну точку, как в пустоту, смотрит. Сам Хокконен-отец лицом почернел – такого парня, веселого да работящего, сгубили. А мать… сама не своя от горя: и к врачам, и к колдунам, и в монастырь к старцам – к кому угодно, говорит, поеду, лишь бы сына спасти.
Микко съежился и затих под тулупом. И Айно жалко, и бушевало гневное ликование. «Это вам, гадам, за папу и за маму, и за друга моего, за Илюху Ковалева, и за Сашку Пышкина! И за всех нас!»
Просил Валерий Борисович присматриваться к ребятам, которые остались в Ленинграде, подбирать из них стойких и смышленых. Присматривался и время от времени называл то по одному, то по две-три фамилии, в зависимости от того, как встречались и чем дышали встреченные. Братьев Поповых назвал, Вовку, с которым учился в одном классе, и его старшего брата Славку, председателя совета пионерской дружины в их школе, и Сашку Пышкина, и Илюху Ковалева.
Но Поповы уже стали юнгами Балтийского флота и щеголяли в бушлатах и в бескозырках.
А с Илюхой едва не столкнулся летом, в августе, возле Сиверской, когда, попрошайничая, шел «маршрутником» – вел по пути наблюдение за передвижением немецких войск и техники. Илюха шел встреч солнцу и потому не разглядел Мишу, а Миша, едва различив его, тотчас сиганул в кусты и затаился. Хотелось, очень хотелось поговорить и побыть с ним вместе. Все-таки свой Илюха в доску. Но, как говорит Валерий Борисович – только береженого Бог бережет. Попадет к фашистам и вдруг пыток не выдержит. Обоим хана. Хоть Илюха о нем ничего не знает, но на подозрение своим знакомством навести может.
Это была их последняя встреча.
Как позже узнал Миша, Илюха ходил связным к подпольщикам. Либо возможности установить радиосвязь с той группой не было, либо они очень ценную информацию добывали и потому в штабе остерегались выходами в эфир немцев насторожить. И чтоб не привлечь их внимание и не побудить к розыску, донесения от подпольщиков носил Илюха. Писали особым составом на его теле, а когда приходил к своим, смазывали проявочным раствором, переписывали и смывали. Точно так же, когда уходил в немецкий тыл, писали на нем шифром для подпольщиков задания, инструкции и иную необходимую информацию, а те проявляли и считывали. Ни мыться, ни купаться, ни речки вброд перейти ему было нельзя, даже от самого маленького дождя необходимо было укрываться.