Человек на войне (сборник) — страница 40 из 68

Подопьет не в меру какой-нибудь мужичок, вспомнит, как жена ему утром перечила, взыграют в нем кровь и мужская гордость, вздумает проучить вожжами свою дерзкую и непокорную половину, но посмотрит в сторону двора бабушки Лизы и остановится:

– Лийса-прокурор узнает – на всю деревню, а то и на округу ославит. А ну их, этих баб, с ними связываться, себе дороже выйдет.

Закрепит свое решение еще одним стаканчиком и побредет домой спать мирно и пристойно.

Случалось, сердились на нее за бесцеремонность, но долгого зла не держали. Попадало от нее почти всегда за дело, а если и промахивалась, не стеснялась тут же обхватить руками за локоть напрасно обвиненного, прижаться щекой к его плечу и прощения попросить. И не только советами да порицаниями, но и иным, чем могла, бабушка Лийса соседям помогала: денег в долг дать, рассадой поделиться, за скотиной присмотреть или с малыми ребятишками денек-другой посидеть, пока хозяева в город съездят или по иной надобности отлучатся, в таких просьбах никогда не отказывала. И потому ее побаивались, но уважали, и с ней считались.

* * *

«Если мало получили, то еще получите», – твердо пообещал Микко и поднялся с соломы.

Потрогал, отставил фляжку от костра. Немецким штыком, взятым из ящика, открыл обе банки, положил в них сухари и опять подвинул к костру – пусть сухарики умягчатся и пропитаются заливкой, так они сытнее и вкуснее будут. Уложил в ящик штык и револьвер, закрыл, засыпал мусором и соломой. Отошел, придирчиво осмотрел маскировку. Нормуль.

Без оружия почувствовал себя незащищенным. Все-таки под врагом он еще, и всякое может быть.

И мысль шальная в мельчайшую долю секунды залетела и целиком под черепом пространство заняла. «А что, если бы рассказал о передвижении советской военной техники и о перемещении вооружений, что все это какая-то широкомасштабная деза, тогда, может быть, и не пытал бы гауптман?» И ужаснулся такой мысли. «Нет, не мое это, не мое! Не я это подумал, это кто-то другой за меня подумал. Это предательство!»

Жди от них, помилуют!

Из тех ребят, которые пыток не выдержали и рассказали о себе, ни один не уцелел, немцы всех расстреляли. А кого не расстреляли, того повесили. Нет, не оставили бы живым. Хорошо, не пришла такая дурь в голову. А то вдруг бы не выдержал, что тогда? Ясно что – предательство и смерть. И не собирается он с этими подонками, со сволочью фашистской сотрудничать. Бить их надо, бить, убивать, кромсать, жечь, давить… До последнего гада. Пока последнего фашиста под землю не зароют.

И увиделся ему фашист, в землю зарытый, труп его, разлагающийся в гное и в плесени… Но вдруг зашевелился он, пытается выбраться, встать из могилы… И ясно стало Мише, если встанет, то сюда, в сарай придет. И показалось, что кто-то уже есть в сарае. Огляделся, никого не увидел. Но чувствовал, здесь есть некто, черный и страшный. Страх охватывал сзади, обнимал от спины по плечам до грудины. Страх сковывающий и агрессивный. Мелькнуло вдруг… «Открыть ящик, взять пистолет… ствол к виску, нажать на курок и все… Ни страха, ни холода, ни голода, ни других каких мучений…»

Прошептал неожиданно для себя, губы помимо его воли прошептали:

– Боженька…

Отлегло на секундочку и опять страшно стало, но теперь страшно умирать, и опять жить захотелось, до зуда, до звона в груди. Видеть солнышко, кувыркаться в траве, купаться в речке, бегать босиком под теплой летней грозой по мокрой, нежной, удивительно мягкой и приятной для ног, сплетающейся меж пальцев, траве. И мама вспомнилась. В лесу, в летнем сарафане… Нет, не пригрезилась ему мама, а была в лесу, точно была, пришла к нему, чтобы он не замерз, не погиб. Значит, не совсем умирают люди, значит, живут после смерти. А раз так, то и Бог есть по-настоящему, а не только на иконах. И вырезалась из памяти картинка…

Давно это было, он еще в школу не ходил. Теплый день в начале лета, когда зной еще не утомил и тепло радует. В церкви полумрак, прохлада, пахнет ладаном, воском и березовым листом. Троица. Возле икон много березовых букетов, украшенных бумажными цветами и цветками сирени. Миша стоит перед аналоем.

– Правильно крестятся так, – бабушка Ксения берет правую Мишину руку, складывает его пальцы – большой, указательный и средний – в щепотку. – Эти три во имя Святой Троицы, во имя Отца и Сына и Святого Духа, а эти два – прижимает к ладони безымянный и мизинец, – во имя двух сущностей Иисуса Христа, Божественной и человеческой. Теперь накладывай крестное знамение. Сначала на лоб «во Имя Отца», потом на живот – «и Сына», на правое плечо – «и Святого», на левое – «Духа». Руку опускаешь – «Аминь». Теперь приложись к иконе, поцелуй ее.

Миша наклоняется и, ткнувшись носом в стекло киота, целует его. Но Кто был на иконах изображен, уже не помнит. Помнит только цветовые пятна – приглушенный красный и блеклый темно-зеленый.

И сейчас, по внутреннему позыву, которому он не захотел противиться, сложил пальцы, как некогда учила его Бабаксинья, и перекрестился.

– Во Имя Отца и Сына и Святого Духа, – опустил руку. – Аминь.

И отступил страх, и некто черный и страшный, чье присутствие ощущал Миша, удалился, исчез. На душе стало легче.

И, вроде бы совсем не к месту, вспомнил, как осенью сорок первого ночевал в хлеву, в единственном уцелевшем строении в деревне, после того, как она несколько раз перешла из рук в руки. Проснулся от боли. В ногу, в икру, по-бульдожьи вцепилась тощая голодная крыса и пыталась отгрызть кусок мяса. Еле оторвал ее от ноги. Но и оторванная от ноги, она не унималась, царапалась и пыталась хватить его зубами за руки. Не успокоилась, пока не задушил. А место укуса пришлось, раскалив на костре железку, половинку дверной петли, найденную на пепелище, – прижечь.

И Микко тихонько улыбнулся, вспомнив, как он после прижигания исполнял вокруг сарая «танец бегущего дикаря» – то бежал на двух ногах, то подпрыгивал на одной, здоровой, подвывая при этом и кляня крысу. И не один круг, пока не притихла боль от ожога.

Съел тушенку. А рыбу только поковырял – есть хотелось, но отученный от обильной еды желудок перекармливать опасно. И неизвестно, когда к своим попадет и когда удастся найти еду. Надо поберечь. Выпил через край заливку, пригнул крышку и положил банку в торбу.

Пора. Загасил костер, засыпал его снегом. Глотнул из фляжки «на посошок», прикинул, куда бы спрятать…

Йорма вдруг предстал перед глазами. На полу. Мертвый. В крови. Рейно, Петри, другие подчиненные Йормы. Тоже мертвые, тоже в крови.

«Ну почему… почему и хорошие люди врагами бывают?!» Но не было ответа на этот вопрос. Не находился.

Глотнул еще раз и взял фляжку с собой. Засомневался, а вдруг опять волки, хорошо бы пистолет взять. Но вспомнил гауптмана и солдата, ударившего его прикладом. Эти опаснее волков. Идти ему не только лесом, и если схватят с пистолетом, то не посмотрят, что финн и финского полковника племянник. Сразу гестапо и расстрел. Восстановил «контрольки», перекинул торбу через плечо. Выбравшись, заколотил окно и направился дальше, к линии фронта.


Поздно вечером, уже высветился на небе тоненький и мутноватый, изогнутый вправо серпик только что народившейся луны, Микко остановился у стога. Выдрал нору чуть не до середины, надо поглубже укрыться, погода портится, по насту змейками бежит поземка. Втащил за собой часть сена, закрыл вход. Подбил сено под собой, ободрал над лицом, чтоб травинки не кололись, устроился поудобнее. Достал из торбы фляжку, отвернул пробку, ладонью согрел горлышко и сделал глоток. Втянул воздух носом – как хорошо пахнет сеном.

…Зимние каникулы. Бабушке Ксении возят сено. Звенящее, ароматное. Миша взбирается на балку, на которую опираются стропила сеновала, и прыгает оттуда, утопая в сене по шапку. И со смехом выкарабкивается из провала, весело ему. Бабушка ворчит:

– Собьешь сено, корова есть не станет, молока не будет, – но из сеновала не гонит.

…Сенокос. Запах свежескошенной травы. Этот запах Миша любил больше всех других запахов. Алые капельки срезанной косой земляники. Спелые, ароматные ягодки сами тают во рту. И на языке долго помнится их вкус. И хочется еще.

…День к вечеру. Только что прошла гроза. На небе невысокая, но яркая радуга. Под ней такая же зелень травы на полянке или, как Бабаксинья говорила, на пожине – перед домом. Хорошо летом. Лето он любил больше всякого другого времени года и даже мечтал пожить в жарких странах, где всегда лето. И надеялся, когда станет капитаном дальнего плавания, то обязательно устроится на такую работу, чтобы все время ходить в теплые моря.

Сделал еще глоток. Достаточно, завтра нужна не больная голова. Убрал фляжку в торбу, повернулся на бок и под шорох и попискивание мышек-полевок быстро уснул, будто во тьму провалился.

* * *

Бабаксинья подвернула ногу, ходит с клюкой и говорит: «На коне езжу». Не привыкшая к ней, часто забывает, куда поставила. И сейчас ей нужно идти на двор, а без клюки не выйти.

– Мишанька, внучок, не видал, куда мой конь ускакал?

Миша поворачивается, чтобы найти бабулиного «коня», и видит Репку, котика бабушки Лизы. Но это его вовсе не удивляет.

Репо[34], так назвала бабушка Лиза котенка по-фински и за окрас, и за ласковый характер, Микко из созвучия звал его по-русски Репа или Репка. Его забавляло, что «репо» по-фински означает зверя, а «репа» по-русски – овощ, но то и другое звучит почти одинаково и отображает одно и то же – рыжий цвет.

Репо, он же Репка, полугодовалый котенок, неутомимый игрун и озорун. Нет, правильнее сказать, – не озорник, а шалун. И очень ласковый.

Он много бегает по двору и по дому, забирается и на комод, и на шкаф, и на буфет. А однажды перепрыгнул с буфета на старинные настенные часы, чем вызвал гнев и восхищение у бабушки Лизы. Восхищение ловкостью и возмущение дерзостью. К настенным часам он вообще неравнодушен. Вскочит, куда повыше, на стол или на комод и сидит, смотрит, как большой блестящий маятник медленно туда-сюда колышется, и вслед за ним головой водит. И еще любит смотреть на рукомойник, когда стекает по неплотно прижатому соску вода и капает в лохань. Капля падает, а Репка за ней следит, и не только глазами, но и головой сверху вниз за каждой каплей ведет. Тысяча капель упадет, он тысячу раз опустит и поднимет голову.