Занимал в такие минуты Микко вопрос, и спрашивал он у бабушки:
– Mummo[35], вот бы узнать, о чем он думает?
– Да какая ж тут тайна? И так ясно. Думает, как бы ему еще побегать да поозорничать.
Репка действительно очень непоседлив и неугомонен на игры и шалости. Но всегда ловок и аккуратен, никогда ничего не разбил и не испортил. Любит устраивать засады и на Мишу, и на бабушку, и на всякого приходящего к ним. Нападет из-за комода, из-за двери или из другой засады, обхватит лапками ногу или руку.
– Что? Поймал? – спрашивает его бабушка Лиза. – Ну, раз поймал, то соли и неси в погреб. Зима впереди, зимой все сгодится.
Но Репка бабушку не солит и в погреб не несет, а делает вид, будто изо всех сил грызет зубами и бьет задними лапами. Однако надо сказать ему в похвалу, ни разу никого он не поцарапал и не укусил по-настоящему и не причинил боли. За наигранной яростью было у него много аккуратности и деликатности.
И компанейский он, очень скучает по людям. Если пробегает где-то по своим котеночкиным делам или бабушка запрет его в сарай «мышей попугать», он, как только увидит снова Микко или бабушку, трется, мурлыкает и мурлычет, просится на руки и не успокоится, пока его не возьмут или, хотя бы, не погладят. И если возьмут, обнимет передними лапками за шею и трется мордочкой о лицо, а потом взбирается на плечи, ложится там воротником или через плечо полотенцем свисает и свои мурлыки поет. А когда совсем уж не до него, не берут на руки, то встанет на задние лапки, обхватит передними ногу под коленом, прижмется щекой к колену, глаза прищурит и мурлычет. Видимо, даже такая малость общения ему в радость и в удовольствие.
Вот и сейчас Репка прыгает ему на руки, тянется по груди, обнимает за щеки пушистыми прохладными лапками и трется пушистой прохладной мордочкой о подбородок, о нос, о губы. Мише щекотно и смешно. Он просыпается от щекотки, вертит головой. Разбудившие его шустрые мышки быстренько, в один писк и шорох, ссыпаются с лица, с груди и укрываются в сене.
Протер глаза, выбрался из норы. Затолкал сено обратно, вбивая как можно плотнее, чтобы мыши не особенно лезли и осталось его вне стога как можно меньше – люди это сено не для баловства, для дела косили. Из оставшегося сделал жгут, поджег, положил немного снежку в банку, чтоб не подгорало и побольше еды было, разогрел рыбу. Поел, растопил в банке снежку, вымыл руки. И на лице кожа запросила мытья. Это хороший признак. В блокадном Ленинграде так и смотрели: если у человека в ноздрях сажа, на щеках разводы копоти, а руки в грязи, будто в перчатках, – этот человек уже смерти сдался, и дней его жизни осталось вряд ли больше, чем пальцев на руках. Натопил еще банку воды, омыл лицо. Хорошенько вытерся и, плотно застегнувшись, – пурга еще не набрала силу, но уже разыгрывалась всерьез – направился к линии фронта.
По пути спрятал фляжку и в условленном месте оставил нижнюю часть еловой шишки – теперь уже последний контрольный сигнал до перехода линии фронта.
Фронт перешел благополучно по «тропе» недалеко от Белоострова. «Тропа» старая, много раз хоженная, и финские солдаты его знали. Спросили, как тетушки поживают, постращали: «Не ходи туда, а то русский тебя пук-пук, застрелит». Наказали впредь аккуратней с горок кататься, чтоб лба больше не расшибать, да подкормили и с собой дали немножко еды. А на прощанье попросили посмотреть, что и как у русских.
Осенью 1941 года с Мишей казус на этой «тропе» приключился. Прошел туда и обратно, и опять туда. Когда возвращался, стойких морозов еще не было, но заморозки уже прихватывали. И выйдя из лесу неподалеку от Дибунов, оторопел: поляна, по которой он уже трижды прошел, была покрыта инеем, но не сплошь, а в горошек, в шахматном порядке. Мины. А тропинка, по которой ходил он и которую протаривали солдаты укрепрайона в течение, по крайней мере, двух месяцев, произвольно петляла меж горошин, к счастью, не задевая ни одной из них.
Угодил в «окно» в расписании, ближайший поезд из Дибунов в Ленинград только через три с лишним часа.
Пережидать время и прятаться от пурги пошел к знакомым, к ротному старшине укрепрайона Ивану Сергеевичу Быстрову и его жене Павле Васильевне, которые жили недалеко от станции.
Павла Васильевна из-за отсутствия муки разминала в тесто размоченные макароны, собираясь испечь вечером немножко оладышков. Сегодня у них семейный праздник, годовщина совместной жизни. Дочка спала, а сын их, маленький Сергунька, все норовил забраться руками в миску и помочь маме месить тесто. Павла Васильевна тут же поручила Сергуньку Мишиным заботам:
– Мишенька, займись с ним. Совсем, проказник, не дает ничего делать.
Рассказала, что Иван Сергеевич сейчас на службе, сегодня он дежурит и придет только завтра утром. Но вечером, хоть на несколько минут, обещал забежать, все-таки праздник. Дочка приболела, раскашлялась, рассопливилась, вот напоила ее чаем с малиной и в постель уложила. Кто спит, тот выздоравливает. А на прошлой неделе у Ивана Сергеевича неприятность на службе была, в особый отдел вызывали. В воскресенье на обед солдатам на третье кисель был и блины, по два блина на довольствующегося. Когда всем раздали, осталось еще четыре блинчика. Как их разделишь на шестьдесят с лишним ртов? Ну, Иван Сергеевич и предложил – разыграйте эти лишние блинчики по жребию, кому выпадет, те и съедят. Солдаты согласились, разыграли и съели. А на следующий день его в особый отдел вызвали.
– Ты что это, Быстров, – спрашивают, – довольствие личному составу не по норме, а по жребию выдаешь?
Донес какой-то паскудник. Ну, Иван Сергеевич объяснил, как дело было, на том разбирательство и закончилось. Замечание только сделали: излишки обязан был обратно сдать. Да разве ж это командир, если у своего солдата кусок отнимет, а интенданту отнесет? Они и сами это понимают, а все равно, неприятно.
– Хорошего мало при такой строгости контроля за продуктами, – поддержал ее неудовольствие Миша.
– Наверно, кто-то из тех, кому не досталось, донес. И сомневаться нечего. Из зависти.
– Скорее всего так, – а про себя подумал: «До чего вы наивные люди. Война ведь не шутки. И немцы с финнами не дураки, сложа руки не сидят, пытаются выявить слабых солдат и склонить их на свою сторону. Как тут можно нашим свои части без надзора оставить? Естественно, ведется наблюдение, и информация, куда надо, обо всем поступает». Но говорить ничего не стал: им этого знать не полагается.
Закончив месить, Павла Васильевна влила в тесто сухие дрожжи, растворенные в белом фаянсовом бокале с заглавными буквами РККА на боку и отбитой ручкой.
– Иван Сергеевич лучше любит дрожжевые, чем на соде, – брови подняла и головой несколько вбок и вниз повела, важный семейный секрет сообщила о любви Ивана Сергеевича к дрожжевым оладьям.
Закрыла, обернула миску тряпкой и поставила на табуретку возле теплой плиты.
– Дрожжи плохие, только к вечеру тесто подойдет. Ну ничего, потерпите немножко, а там Иван Сергеевич забежит, чайку попьем с оладышками. А чай с молоком пить будем. Иван Сергеевич вчера принес немножко, на базаре в Лесном на хлеб выменял. За пол-литра молока шестьсот грамм хлеба отдал. Немало. Но что правда, то правда, молоко натуральное и налито не по-казенному, а по совести, под самую пробку, – вымыла руки, вытерла передником. – Ну, давай теперь голову твою раненую посмотрим.
Вышел на Ланской и направился к Семеновым, родственникам матери. Два с небольшим километра до их дома шел по пурге и морозу больше часа.
Тетя Дуся с дочкой, пятилетней Люсей, жила в пригороде на Янковской улице возле Круглой бани[36] как раз напротив проходной завода, на которой было написано «ФАБРИКА ИГРУШЕК», но за той вывеской делали не детские игрушки, а самолетные двигатели. Владели они деревянным трехкомнатным домом и участком в две сотки, всю землю которого в минувшее лето засадили вплотную от забора до фундамента картошкой и турнепсом, оставили только узенькие тропинки. Немалую часть урожая «помогли» собрать крысы и проворные на руку люди, охранять огород было некому, но что-то и им осталось. И оставшееся было заметным приварком к блокадному пайку.
В начале войны тетя Дуся работала на заводе имени Сталина, делала железные печки-буржуйки. Потом была в МПВО Выборгского района. И к июлю сорок второго года так отощала на блокадном пайке, что направили ее на откорм, месяц работать на Кушелевском хлебозаводе. На комиссии врач, увидевший кожу да кости вместо человека, сказал:
– Я не могу допустить до работы в такой стадии истощения. Она не сможет работать.
– Как это не допустишь?! Я не могу работать?! – вскричала тетя Дуся и вцепилась во врача, и отчаяние собрало в ее руках последние силы, даже с помощью медсестры врач не смог оторвать ее от себя и смирился:
– Ладно, оформляйся.
Только после этого решения тетя Дуся разжала пальцы.
Есть хлеб на работе не запрещали, но выносить с собой нельзя было ни грамма. Ее по слабосильности посадили с крючком, сталкивать готовые буханки с круга, на большее сил не хватило.
В первый же день, с голодухи, съела чуть не пять буханок хлеба. Как не умерла – одному Богу ведомо. Ей и уколы делали, и бегом по двору гоняли, и желудок промывали, но отбили у смерти.
По сложившейся практике, присланных на подкорм через месяц работы с хлебозавода отправляли обратно и брали других, чтобы и их подкормить. Ее же оставили на постоянную работу. Росту она невысокого, но костистая и жилистая, и когда отъелась немножко, мышцы окрепли и сила в ней появилась. Перевели на загрузку, и сейчас она таскает вверх по лестнице в бункер семидесятикилограммовые мешки с мукой.
Муж тети Дуси, дядя Петр, полностью прошел финскую кампанию, радистом. После демобилизации недолго пробыл дома, с началом войны, в конце июня снова ушел на фронт и погиб под Нарвой. Был он связистом и, восстанавливая связь – перебитый миной телефонный провод, – получил ранение в живот. Немецкий десант захватил госпиталь, и, когда фашистов выбили, увидели, что тех раненых, кто не у