– Только-то? – подивился я тому, что даже тут он увидел поблажку судьбы. – Да… Покуражилась над тобой жизнь… И теперь вот так по тайге да по тундре мыкаешься и на такие доходы, – я кивнул в сторону печки, – живешь?
– А нет, ничего. Я военную инвалидность получаю. Пенсия у меня хорошая. А это так… Для одного дела нужно.
Чайник вскипел. Я открыл кастрюлю – донимают лемминги, существа внешне симпатичные, но слишком вездесущие, поэтому все приходится прятать в стеклянную или металлическую посуду – достал халву, сахар, чай. Поставил кружки. Заварного чайника у меня не было, я положил себе заварки и подал пачку печнику. Он вопросительно взглянул на меня.
– Клади, как любишь, чай у меня есть, – наклонил кастрюлю, показал ему лежащие на дне пачки китайского чая, единственного доступного в тайге и столь дефицитного в ту пору в столицах.
Он заполнил свою кружку заваркой на добрую треть, залил кипятком и поставил на край настила печи, чтоб чай, а по моим понятиям уже чифир, получше заварился.
– Все занимает меня, знаешь… Как же это погибшая мать ко мне в лес пришла? – И хотя на базе если и остался народ в то время, в разгар рабочего дня, то далеко в гараже или в пекарне, а в балке кроме нас вовсе никого не было, он приглушил голос: – Ты только не смейся… Но думается мне, что это по-настоящему было.
– Вполне возможно, – согласился я. – В литературе таких случаев описано немало.
– То есть, не то я хотел спросить. Не почудилось мне… Была она в лесу, я это точно знаю. Я видел ее, вот как тебя сейчас вижу. Мне другого не понять – как она смогла прийти умершая. Вот бы спросить кого…
– Наверно, священника в церкви надо спросить.
– Это так, да… Вот если бы с попом так же, как с тобой, сидели, тогда б спросил. А в церковь идти… Неловко по пустякам человека беспокоить, от серьезных дел отрывать.
– Это его работа.
– Да и нельзя мне в церковь…
– Почему нельзя? Мусульманин, что ли? И мусульмане ходят. У нас, на прежней моей работе в Питере, мастером азербайджанец Мамед работал. Мусульманин, а в Князь-Владимирский собор часто ходил. Молиться, так чтобы со всеми, – я не видел, но свечи о больных, о здравии и о мертвых за упокой всегда ставил. И наверно, все-таки молился. Как-то встретил его, а он говорит: «Пойду в церковь, свечку поставлю, завтра зачет в институте сдавать, помощи попрошу». А как без молитвы помощи попросишь?
– Не мусульманин я. У меня хуже – я Бога обманул.
– Ну да? Разве это возможно?
– А я обманул.
– Как же?
– Вот так. Пообещал, если живым из разведки вернусь, то пойду в церковь и самую большую свечку, на какую только денег хватит, Богу поставлю. И не пошел. То некогда, то настроение неподходящее, то выпил, а выпивши, не пойдешь, то еще что-нибудь помешает. Так откладывал, откладывал, и время ушло, ни разу в церковь не зашел.
– Сходи, когда на магистраль вернешься, есть же в Красноярске церковь.
– Есть, и не одна. Но я время упустил. Обещал, как из разведки вернусь.
– Наверно, время не очень важно. Ты поговори со священником, так, мол, и так. Что-то он посоветует, как тебе из этой ситуации выйти.
– К попу… Что он может сказать? Он такой же человек, как все. Поп за Бога не решает. – Помолчал немного и заключил: – А нет, ничего, я сам как-нибудь. Потом сам с Ним поговорю.
– С кем?
– С Богом. Говорят, на сороковой день после смерти человека, точнее душу человеческую, на суд ведут, за все, что человек в жизни плохого и хорошего сделал, ей на этом суде ответ держать. Тогда уже определяется, где дальше душе быть: в Раю, в аду или еще где. А перед тем, в третий и в девятый день к Богу приводят, вроде как для личного знакомства и для беседы. Вот тогда, в третий или в девятый день, смотря как по обстоятельствам сложится, и поговорю, объясню все, как есть. Поймет, думаю, что не специально я Его тогда в лесу обманул, а так получилось. Где по мальчишеству, где по иной какой причине. А нет, ничего, должен понять, думаю.
Взял с печки кружку, сделал два частых мелких глотка.
– Сахар клади, халву бери. Оленина есть вареная.
– А нет, ничего не надо. Я сладкий чай не люблю. И есть не хочу, днем я редко ем. А на вечер у меня свой суп сварен.
Поморщился. Поднял подол рубашки. Под ней, по середине живота, по голому телу, засаленный до черноты узкий брючный ремень с вытянутой полуовальной пряжкой. Поднял ремень повыше, под ребра, подтянул еще на одну дырку.
– Это от боли в желудке, – объяснил назначение ремня. Помолчал немного, возвратился в прошлое. – Бог меня тогда спас, а вымолила мать. Я так думаю. А нет, не думаю даже, я уверен, что так было. – Глотнул своего чифиру. – Значит, зачем-то мне надо было так прожить. И за свое. А может, и за каких-то своих родичей, что раньше жили, тоже досталось. Я в нашем роду последний мужик остался. У деда Матвея с бабой Аксиньей кроме моей матери никого не было. У деда Якова с бабой Лизой детей кроме отца было еще две дочки, да одна из них маленькой умерла. Наверно, поэтому на меня так много свалилось, надо ж кому-то за род отчитываться. Да и за себя тоже, в разведке да и вообще на войне, хочешь не хочешь, а зла людям много приходится делать.
Сделал еще маленький глоточек.
– Я потом, уже в мирное время, после армии, в Киеромяки ездил. Вроде как Юлерми навестить, но на самом деле Айно посмотреть, покоя он мне не давал.
А нет, ничего, вылечили, выправился. Работает, женатый, двое детей на ту пору было, мальчик и девочка. Девочка старшая. Крепенькие ребятишки, здоровые и лицом симпатичные. Пытки, правда, гестаповские сказались, припадки у него бывают. В обморок падает. За то ему военную инвалидность оформили. Статья в районной газете о нем была: помог партизанам фашистские склады взорвать. Если по-честному, то и не соврали. Втемную, но действительно помог…
– А сам он что об этом думает?
– Он же не знал про меня, что я в разведку ходил. И никто… Даже сейчас там не знают.
– Но про то, что он не разведчик и ни партизанам, ни армии не помогал, он-то, наверно, знает.
– Ему в гестапо память повредили, многое забыл, многое путает, что до лечения было. Что после лечения – помнит хорошо. А что до того – путает. А нет, ничего, все правильно. Помог. Да, война дело такое… жутковатое… На войне чаще невинные страдают, чем виноватые.
Отхлебнул еще своего чаю-чифиру.
– Занимало меня, знаешь, – почему войны бывают. Ведь войны были во все времена и, наверно, у всех народов. Даже на Небе война была, это когда Архангел Михаил сатану победил и с Неба выгнал. В чем тут загвоздка? С одной стороны, горе немереное – кровь, убийство, насилие, разврат, разорение. А с другой – все, что Бог допускает на Земле, это для блага человека. Где же тут благо, думаю. Расспрашивал, как я видел, не глупых, не пустых, понимающих жизнь людей. При Сталине по лагерям много толкового народа сидело, было с кем поговорить, кого расспросить.
И что получается… что я понял… и по их разъяснениям, и по тому, что сам видел… И в других видел, и в себе… Я же мальчишкой, до войны, ух каким атеистом был! Только что не воинствующий безбожник, были и такие организации в школах.
Первое, это наказание, кара Божия за грех народа, когда все грешат, весь народ. Или одни грешат, а другие не протестуют, сочувствуют или завидуют тем, кто грешит.
Второе, возрождается национальный дух, сплачивается народ, все мелкие и даже не мелкие, но и серьезные распри и раздоры отходят на задний план, а главным становится выживание нации.
А третье, и я думаю, это самое главное: во время войны душа человеческая к Богу лицом разворачивается. Люди больше Бога ищут и к вере чаще идут. В войну так и было – люди в церкви пошли, а потом и закрытые церкви открывались.
Когда смерть постоянно ходит рядом и нет от нее спасения ни молодым, ни пожилым; ни сильным, ни слабым; ни умным, ни простым – никому. И не знаешь, когда старуха с косой за тобой придет и тебя приберет – завтра, через месяц или через минуту, даже самые отъявленные атеисты начинают задумываться: а что их ждет по ту сторону смерти… И стараются подготовиться к тому, что там будет.
И чем больше люди от Бога отворачиваются, тем страшнее войны.
Но я видел: не только те, кто на передовой ежеминутно смерти в глаза смотрят, но и живущие в тылу о Боге задумываются. Почему так – не знаю, но это так. Наверное, потому, что за своих детей боятся, и вера в Промысл Божий – это единственная надежда, которая остается человеку, когда смерть рядом, пусть не с тобой, но все равно, с твоими близкими или друзьями, и когда ее, смерти, так много, что… что она… как бы точнее выразить… ну, вроде как самая главная в жизни становится. Да, наверно, так. Смерть во время войны становится самым главным в жизни, ее надо уважать и встречать уважительно. Для всей страны или даже для каждого отдельного человека.
Вот и я из таких. Если б не война, я б, наверно, так и думал, что Бога нет.
И еще одно, я считаю… Во время войны – все войну клянут, а после… после я часто слышал: в войну все было просто и ясно – тут свой, там враг, этот надежный человек, тот трус; один в трудном бою командование на себя возьмет и людей к победе приведет, а другой лишь с виду крепок, а внутри с червоточинкой, в трудную минуту и спасовать, запаниковать может.
А в мирное время все спутано и перемешано: друзья предают, честные люди с подлецами братаются, а жизнью нередко прохвосты правят.
Года полтора спустя, незадолго до Нового, 1980-го, года приехал в Ленинград из енисейских краев начальник нашей геологической партии Иван Иванович Атласов. Не то фонды и технику выбивать на следующий полевой сезон, не то еще по какой надобности, сейчас уже достоверно не помню. Как водится в среде сибиряков, налепили мы домашних пельменей, по сотне на едока, сварили их в бульоне с целой большой луковицей и с другими приправами, налили по полному стакану чего под пельмени полагается, а там, после первой миски, когда зуд желудка на пельмени слегка приглушился, разговор начался. Воспоминания потекли.