Но и эти милости офицер скоро забыл, потому что наши, соединившись в отряды, стали нападать на немцев из леса.
После каждого нападения расстреливали всех подозреваемых, а часто и ни в чем не виноватых.
Зимой, когда немцев отбили от Москвы, расстрелы участились. Федосья ни на шаг не отпускала от себя детей. Больше всего боялась за старшего, Сашу, – его быстрее других могли обвинить в помощи партизанам.
Не знали немцы, что Миша в лесу – а то расстреляли бы всю семью.
Так прожили зиму, и всякий раз, укладывая детей спать, Федосья, прижимая к себе младшеньких Аню и Надю, крестила всех и читала молитву Богородице. Иконку она перепрятала в новый схрон, но иногда, боясь немцев, не доставала икону и молилась без нее.
В дом поселили еще одного офицера с денщиком, и Федосье приказали перебраться с детьми в амбар. Хорошо, что морозы уже прошли, и весна набирала силу. Грелись у печки, которую она приспособила для готовки – варила супчик, из чего придется, – с офицерского стола не давали и остатков – все подъедали денщик и солдаты.
Но и это ладно, выдерживали голод и потуже. Бомбежки начались, вот что. С одной стороны радостно, что наши немцев утюжат, а с другой – свои-то тоже под бомбы попадают.
Немцы зашевелились, стало ясно, что недолго им осталось быть на Смоленщине. И стали они эшелоны отправлять к себе – скотину, хлеб, а потом и людей гнать в Германию.
Приказали собираться и Федосье.
В Смоленске привели на вокзал. В одни вагоны загнали коров, телят, в другие – людей. Еще когда забирали из села, Федосья молилась лишь о том, чтобы не разлучили ее с детьми. И теперь, когда оказались в телячьем вагоне, когда задвинули дверь, Федосья немного успокоилась: все дети рядом – Саша, Зоя, Надежда, Аня.
В оконце, что под самой крышей, сочился свет, сидели на соломе, разбросанной по полу. Охранник сунул канистру с водой, несколько буханок хлеба. И поехали.
Куда?
Говорят, в Германию. Где-то там все они будут работать на немцев, против своих. Может, пусть тогда наши разбомбят этот поезд?
Как Бог даст.
Бомбили несколько раз. Как наши самолеты в небе появятся, как начнут рваться бомбы, все из вагонов выскакивают, прячутся в кюветах. Наши, видать, знали, что это за состав, разбивали пути, а в вагоны бомбы не попадали.
Иногда поезд стоял подолгу.
Однажды на такой стоянке немцы разрешили пленным выйти по нужде.
Вышли Саша с Зоей и Надеждой, а Федосья осталась с младшей, Анечкой, в вагоне.
Слышит, Саша кричит:
– Мама, мама, скорей!
Федосья бросилась к дверному проему.
– Мама, скорей прыгай сюда! Скорей! Поезд!
Еще не поняв, в чем дело, Федосья подхватила Анечку и спрыгнула на насыпь. А Саша, стоявший внизу, все продолжал истошно кричать:
– Скорей, скорей!
Федосья сбежала вниз по насыпи. Посмотрела, куда Саша показывал рукой. С этой, полевой, стороны хорошо было видно, что встречный поезд на полной скорости мчится прямо на состав, стоящий на том же пути.
Успели отбежать в сторону, упасть на землю.
Федосья видела, как встречный поезд вздыбился от удара, как вагоны поползли друг на друга и под откос.
Грохот, треск, ржание лошадей, огонь… Во встречном поезде оказались вагоны с лошадьми и боеприпасами, и разразилась такая канонада, какой больше никогда не слышала Федосья и дети ее.
Она укрывала детей руками, прижимала к себе, время от времени поднимая голову.
Видела, как бьются на насыпи раненые кони, как взлетела вверх разодранная надвое лошадь.
Жуткая эта канонада стихла, наконец. Вылезли из кюветов, еще не веря, что остались живы. Сбились в кучки, стояли, не зная, что делать дальше. И немцы были оглушены, растеряны. Долго приходили в себя, собирая раненых, убитых. Наших раненых не брали – достреливали, а убитых заставляли хоронить тут же, у насыпи. Своих взяли с собой, в соседние деревни, оставив пленных у развороченных составов под охраной.
Уже к ночи пригнали наших в деревню. Позатолкали кого куда, но Федосья детей от себя не отпускала – пусть и в хлеву, но устроились все вместе.
– А ведь ты, сынок, считай, нас всех спас, – сказала она сыну, который лежал на соломе рядом с ней. – Как же заметил, что поезда столкнутся?
– Да сам не знаю, – отозвался Саша, – просто глянул, а поезда на одной линии… страшно стало, ну я и давай вам кричать.
– Это, поди, партизаны стрелку перевели, – горячо зашептала женщина, находившаяся тут же в хлеву. – Хотят они нас отбить, вот чего.
Она помолчала, а потом снова заговорила:
– Детки-то им зачем, вот что я думаю… Ну, нас работать заставят, а их? В своих, что ли, переделывать начнут? Не слыхала?
– Нет, – ответила Федосья.
– А что думаешь?
– Везут и жеребят, и телят. Им надо из нас скотину сделать. Для того они и воевать начали.
– Да, оно так… Что же теперь делать-то? Не думала, чтоб убежать?
– Да ты в уме ли? Или моих детишек не видела? Далеко ли они убегут?
– Прости, милая, не знаю, что и говорю. Страшно.
– Всем страшно. А терпеть надо. Господь нас не оставит.
Женщина тяжело вздохнула:
– Да, теперь только на Бога и надежда вся. Если Он только есть на самом деле, покарает Он этих иродов.
– Как же Ему не быть? Ты верь. Нам без этого теперь никак нельзя.
– Вон ты какая сурьезная. А я ни одной молитвы не знаю. Разве у вас церковь не разбили? Попов не выгнали? А в школе чему учили?
– Что человек произошел от обезьяны, – сказал Саша. – И это научный факт.
Еще одна женщина, которая слышала весь разговор, неожиданно засмеялась.
– Вот они теперь ученые какие, – беззлобно сказала она. – А ты их молитве-то учила, мамаша? – обратилась она к Федосье.
– Учила, как и меня мать учила. Мальчики-то не больно слушают, девочки лучше.
– Ну, так нас поучи. Сейчас надо.
– Хорошо.
Федосья встала, перекрестилась.
В хлеву было темно, лишь сквозь щели в дверном проеме пробивались узкие полосы лунного света. Мирно дремала корова, изредка шумно выдыхая воздух. К ней прижимался теленок, иногда ворочаясь. Несколько овечек, сбившись в кучу, спали, тоже прижавшись друг к другу.
– Царице моя Преблагая, надеждо моя Богородица, – тихонько запела Федосья.
И молитва эта сразу же отозвалась в сердцах всех пленников – даже и тех, кто впервые слышал ее и кто твердо верил во «всепобеждающее ученье Маркса-Энгельса, Ленина-Сталина».
И уже не возникали перед внутренним взором картины ужаса минувшего дня – летящие по воздуху лошадиные туловища с ногами, не слышалось истошное ржание, рев обезумевших коров, грохот взрывов – а виделись родная деревня, цветущее поле, дальние холмы, покрытые елями и соснами, и белевшими березками в нежной листве, и небо с застывшими на нем облаками, и родные, лучистые глаза Той, Которая выбрала Русскую землю Своим подножием.
Тяжелая дверь надсадно, со скрежетом открылась, и немец приказал выпрыгивать из вагона на перрон.
Это была окраина городка Гослар, в Нижней Саксонии, на реке Лайне. Ближайшим городом был Зальцгиттер, еще севернее – Ганновер, центр этих земель.
Ничего этого Федосья, конечно, не знала. Она видела чисто выметенный перрон, серое невысокое здание вокзала, поодаль – каменные дома с крышами из красной черепицы, садики около них, огороженные железными оградами.
И одно слово сразу определило этот новый для нее мир: чужбина.
Их пересадили в другие вагоны и повезли по узкоколейке к северу от Гослара, к руднику. Здесь, у подножия горы, в которую упиралась железнодорожная ветка, стоял за колючей проволокой ряд одноэтажных строений – длинных, прямоугольной формы.
Место это пленные назвали «Тупик».
Бараки примыкали к заводу, трубы которого курились светло-серым дымом.
Видимо, к приезду пленных здесь подготовились, потому что все делалось четко и по командам: мужчин отправили в одни ворота, женщин с детьми – в другие. Отвели в моечные холодные помещения с бетонными полами и стенами, где были душевые кабинки. Одежду забрали, выдав полосатые куртки и брюки. Женщин остригли коротко, детей – наголо. И хотя все было организовано, в бараке устроились лишь к вечеру.
С детьми ее не разлучили – все они оказались рядом, на соседних нарах, расположенных в два яруса.
А назавтра определили и с работой: женщин поставили у длинных столов по десять человек и показали, что надо делать. Операция самая простая: набивать патроны порохом. Но лучше бы заставили каждый день нужники чистить, чем выполнять эту работу. Пули-то предназначались для того, чтобы убивать мужей и братьев.
Детей пристроили убирать бараки, помещения караульных, столовую. Самая грязная работа выпадала то Саше, то Зое. Девочек посылали и на кухню, а капусту рубить доставалось Саше.
Все бы ничего, если бы не этот проклятый завод, где то и дело за работой вспыхивала в сознании мысль: что я делаю! Что я делаю!
Лица у женщин стали серыми, многие начали слабеть. И дети отощали – кормили супом, где плавала капуста да картошка или какая-нибудь крупа. Хорошо, что давали хлеб. Его ели, не торопясь, медленно прожевывая – ведь он и держал пленных на ногах.
После первых месяцев, когда обвыклись и уже знали друг друга, Федосья присмотрелась к одной сухопарой, крепкой женщине, которая выделялась среди других спокойствием и уверенностью во всем, что ни делала. Казалось, рабство ей не то что не в тягость, но и не в угнетение. Глаза у нее темные, взгляд твердый, и ходила она прямо, не сутулилась, как другие.
Однажды она положила в руку Федосьи кусок хлеба.
– Детям, – сказала негромко.
Сидели в предбаннике, ждали, когда им выдадут одежду после прожарки – этим немцы занимались регулярно, боясь эпидемий и вшей.
– Гляжу на тебя, Марья, и радуюсь, что у тебя столько силы. Видать, крепкие твои отец да мать.
– Когда нас угоняли, мамане сравнялось восемьдесят. А папаня старше, так он воюет.