евшими сейчас под весенними лучами солнца, они представляли собой какую-то странную, почти нереальную группу из какого-то другого мира.
Да они и были из другого мира – там, где рабский труд, непроходящее чувство голода и постоянное ожидание гибели.
Офицеры, смотря на Федосью и ее детей, поняли это.
В их воле было разлучить мать с детьми – отправить ее в лагерь, как изменницу Родины, а детей – в детские дома, тоже, может быть, в разные.
– Скажи, Федосья Семеновна, – спросил офицер, – делала ты патроны холостыми?
– Нет.
– Но другие же делали.
– Сначала. Немцы бы всех детей за это расстреляли. Предупредили.
– Ну, не всех, – офицер был немолод, контужен, правая щека у него время от времени дергалась. – Так что, домой собрались? В свою деревню?
– А другой дороги у нас и нету.
– А вы? – спросил офицер, обращаясь к детям. – Ты, Александр? Может, лучше в ремесленное, а сестренок в детский дом? От деревни-то, может, ничего не осталось?
– Домой, – сказал Саша. – Все вместе, нам по отдельности нельзя.
– Вот как, – офицер что-то написал в документе и отдал Федосье. – На машинах вас повезут. У дежурного спросите. А ты пока, Александр, тут поблизости походи. Может, чего домой возьмешь, понял? Ну, счастливого вам пути.
Федосья поклонилась и повела детей к выходу из этого парадного зала. Она поняла, что гроза миновала и дорога домой открыта.
Пока определялись, на какую машину их посадят, Саша натащил всякого добра, в том числе и велосипед. Но в кузове было тесно, водитель приказал добро побросать. Больше всего Саше было жаль расставаться с велосипедом. Удалось лишь кое-как переодеться, снять, наконец, ненавистную одежду узников.
Ехали долго, с остановками, спали прямо в кузове. Бока болели, поясница ныла. Но это все ничего, все можно вытерпеть – лишь бы добраться домой.
А Родина становилась все ближе и ближе.
И вот, наконец, увиделись Днепр и его крутые берега, поросшие лесом, и Успенский собор зеленый с белым, с куполами и крестами, сиявшими сейчас на солнце. Ни немцы, ни наши не осмелились бомбить собор – так он всегда высился главами своими, стенами с арчатыми сводами, стройный, парящий над всем вокруг.
Говорили, что и для немецких самолетов, и для наших собор был отличным ориентиром – потому, дескать, и не разбомбили.
Но ведь с древних времен, когда Смоленск захватывали то литовцы, то поляки, всякий иноземец пытался приспособить собор к своей вере – перекроить его на свой лад. Однако вся эта «перестройка» довольно быстро исчезала, когда Смоленск снова становился нашим, русским, каким и был издревле.
И снова здесь шла служба православная, и снова, как из века в век, звучало:
Царице моя Преблагая,
Надеждо моя, Богородице…
Как только Федосья сделала все отметки в документе своем, как только ей сказали, что в Свиты они должны добираться сами, что машины не будет, Федосья повела детей в собор.
Сторож сначала пускать не хотел, но потом сжалился.
Вошли в собор, встали на колени перед Смоленской Богородицей.
И слезы сами собой полились из глаз – и были это слезы радости, умиления, благодарности и той любви, которую пыталась Федосья выразить словами, рвущимися из самой глубины измученного ее сердца:
«Богородице, Мати наша Небесная, Заступница и Спасительница! Разве остались бы мы живы, разве вернулись домой, если бы не Ты?
Притекаем к Тебе и возносим хвалу, и благодарим…»
И еще что-то шептала Федосья, и дети ее тоже крестились и плакали, глядя то на лик Богородицы, то на мокрое от слез лицо своей матери.
Часть втораяНадежда
Вот странность: чем старше становилась Надежда, тем ярче оставалось в памяти все, что было в детстве. И наоборот: то, что произошло вроде бы вчера, казалось было давным-давно и почти стерлось из памяти. Приходилось напрягать ум, спрашивать у родных или подруг, если, например, что-то надо было выяснить точно.
Может быть, так происходило потому, что ее дни мало чем отличались друг от друга; а, может, еще потому, что она над этим особо не задумывалась. Жила так, как мама научила: радуйся дню сегодняшнему – дал его тебе Господь, вот и живи, делай свое дело старательно и по совести, и душа будет спокойна.
Надежда хорошо запомнила, как шли они пешком из Смоленска в свои Свиты. Дали им тележку, на ней везли Анечку да пожитки. У Анечки тогда заболели ноги, и она быстро уставала. Приходилось нести ее на руках – несли то мама, то Саша.
Когда показалась родная деревня, Саша не выдержал, побежал по дороге – разведать, остался ли цел их дом.
Остался!
Правда, кто-то его переделал, пристройки появились – то ли немцы, то ли новые жильцы.
Пожилая женщина и две девочки с ней вышли на крыльцо, когда Федосья, открыв калитку в воротах, вошла с детьми во двор.
– Ну, здравствуйте, – сказала женщина в платке, в фартуке, надетом поверх платья, в калошах. Она поклонилась.
– Ваш сын уже сказал, что вы тут хозяева. А нас к вам поселили, потому что жить негде – дома наши повзрывали. Еще тут одна семья живет, такая же. Ну, вы проходите, сейчас все разберем.
А чего тут особого разбирать, каждой семье пришлось занимать по комнате. Не выгонишь ведь людей на улицу.
Таких справных домов, как у Виноградовых, в Свитах осталось немного. Жили кто в землянках, кто в сараях. Но уже начали и строиться – у кого кормильцы живыми вернулись с войны.
Надежда запомнила, как первый раз после войны побежала в огород и как криком остановила ее жиличка: оказывается, огород был немцами заминирован, саперы должны были прийти со дня на день.
И вот они пришли, подорвали мину. Земля вздыбилась, комья полетели вверх и в стороны, и в огороде образовалась воронка.
Целый день трудились все вместе, чтобы воронку закопать и землю в огороде выровнять.
Ничего не дал в то лето огород. Да и плодовые деревья, росшие по краям огорода и на задах, тоже почти ничего не дали, потому как росли неухоженными.
Мать пошла работать в колхоз, и старшие дети тоже стали подрабатывать, чтобы прокормиться. И Надежде нашли работу: она стала топить печь в школе.
Работа эта нисколько не тяготила ее. Росла она бойкой, расторопной, и за что бы ни бралась, все у нее получалось.
Странно: рабская полуголодная жизнь в лагере должна была так истощить детей, что им и на жирных харчах быстро бы не оправиться. А тут и дома-то кое-как управлялись, чтобы досыта поесть хоть раз в неделю, ан гляди – все дети поднимались крепкими, здоровыми и даже у Анечки ноги болеть перестали.
То ли воздух помогал им, то ли порода у них такой вышла, но только росли они на радость матери крепкими и ладными.
А Надежда так среди своих выделилась быстро: округлилась, налилась, как молодое яблоко, а волосы густые, русые заплетала в косу и перебрасывала вперед, на грудь, когда шла на вечерки.
Кавалеры, конечно, уже появились, и она пела песни вместе с ними, и семечки лузгала, и кино смотрела, когда привозили, но ни с кем не дружила особо, потому что никто ей из своих, свитских, не нравился так, чтобы его выделить среди других.
А главное, во всем слушались и она, и сестры маму, которая не только молиться их выучила, но и объяснила, как надо вести себя девушке, чтобы потом стать достойной матерью и женой.
Впрочем, и объяснять-то особо было нечего – и Зоя, и Надежда знали, как вести себя с ребятами – что хорошо, а что плохо.
Любила Надежда и потанцевать. Жаль только, что гармонист у них не очень важный, и радиола в клубе хрипатая, да и пластинок хороших всего несколько штук.
Танцы устраивали по праздникам или по торжественным случаям – например, когда провожали ребят на службу в армию.
Уходил служить и Саша.
Уходил без печали, с желанием:
– Буду учиться на водителя, чтобы профессию получить. В колхозе можно механизатором, а лучше в городе – водители везде нужны.
– Погоди загадывать, сынок. Как Бог даст.
– Я, мама, писать буду, вы не беспокойтесь.
Федосья особо и не беспокоилась: Александр вырос крепышом и характером тверд. Своего добьется.
Служил он под Самарой, и город этот на Волге ему пришелся по душе. Здесь после службы нашел работу, здесь и женился.
Приехал в Свиты, стал звать в Самару и Надежду. В самом деле: ну что тут, в деревне, как дальше жить? Истопницей была, уборщицей в клубе была, в поле работала, и что? Много заработала? Счастье нашла?
Мать не отговаривала Надежду, когда та решилась уехать из Свит.
– Твоя жизнь – тебе и решать. Мне здесь хорошо, я отсюда никуда уже не уеду. А вам, молодым, дорогу в жизнь самим выбирать.
Зоя к тому времени уже уехала работать на стройку, и Надежда испросила у матери благословения. Тем более, Саша поможет и устроиться, и жизнь наладить.
Осталась Федосья с Анечкой, младшей. И про нее знала, что и она выпорхнет из родного гнезда. Но не было в ее сердце горечи. Опять молилась она о детях своих – лишь бы у них все устроилось.
Поцеловала Надежду на дорогу и перекрестила.
Самара показалась Надежде слишком большой и шумной. Называлась она тогда не Самарой, а Куйбышевым, но между собой город все равно называли по-старому: Самара.
Город был куда больше, чем Смоленск, да и Волга полноводней и шире, чем Днепр у Смоленска.
К тому же теплее, солнечней, и пляжи прямо под городскими спусками к реке.
Красота: купайся, загорай, никуда ездить не надо.
Но только Надежде было не до загораний: Саша определил ее на завод, который находился на окраине города, далеко от реки и центра. Здесь самостоятельный городской район – со своим дворцом культуры, парком, стадионом, заводскими общежитиями.
В одном из таких общежитий ее и поселили.
Начала она работать, как и у себя в Свитах, истопницей.
Конечно, к новой жизни в городе надо было привыкнуть. И завод огромный, со множеством цехов, и народу вокруг много. Что за люди, сразу не разберешь, но девчата из общежития оказались подходящие – свои, тоже деревенские.