Человек напротив — страница 46 из 72

мы терпим. Я, может, тоже предпочел бы жить во времена Александра Освободителя – но никому не дано повернуть вспять колесо истории… Мне, думаешь, легко – оказаться женатым на почти иностранке, да еще из почти враждебного государства? Терплю же! Хотя наслышан, что там с русскими вытворяют; и даже с полурусскими, с четвертьрусскими! А Олежке, думаешь, легко? И сейчас, и потом, и всю жизнь… Во второй класс человек перешел – а уже знает, как дразнят не за поступки, не за хилость, не за смешной выговор – с этим у него все в порядке! – за происхождение. Полукровка! Метис!

– Понятно, – сквозь зубы проговорил Карамышев. – А как чадо? Не надышала ты на него вирусом?

– Да нет, как будто… А ты почему такой раздраженный?

А почему, собственно, я должен от нее скрывать? Изображать домашнюю безмятежность, когда на душе кошки скребут? Беречь, беречь… все равно не убережешь, если что-то серьезное грянет. В конце концов, она мне жена, а значит, как бишь там: в горе и в радости… Значит, любой груз – пополам.

– На завтра на утро вызывают к куратору, – сказал он угрюмо и пошлепал босыми ногами в ванную. Сначала в душ. Пусть она переварит, проникнется, каково ему сейчас – пока она тут лежала бы да лежала, и даже читать не хотела… Потом продолжим. Если она заведет об этом разговор. А если нет – я тоже больше ни слова не скажу… но и вообще больше ни слова не скажу; о чем-то другом разговаривать уже не смогу сегодня, не обессудьте.

– Суп будешь? – раздался ее голос с той стороны тонкой двери. Интересно, а как она себе думает? В тощих забегаловках мне черствые бутерброды глодать без конца, так что ли? А она будет дома лежать, лежать, и даже не хотеть читать?

– Да, Вера, конечно! – крикнул он и пустил воду. Теперь я ничего не услышу. Хоть кричи. Пока не очухаюсь немножко после этой немытой, прогорклой от пива массы, которая плющит меня дважды в день ежесуточно, за исключением выходных – да и то далеко не всех, а только тех, когда не требуется бегать по магазинам; пока не отмою подмышки от этого скотского духа, с которого меня самого тошнит и которым разит от всех, от всех и в метро, и в автобусе… ничего не услышу.

Интересно, завтрашняя беседа – это из-за нее? Как мы привыкли к слову – беседа. Даже сам с собой не называю: допрос. Фи, фи, допрос – это же совсем другое; это когда из камеры и обратно в камеру, это когда лампа в лицо, когда не дают спать, ломают пальцы, грозят пересажать всех родственников до седьмого колена… в перестроечные годы мы это все по сто раз прочли, так что из ушей уже лезло, и сердца надрывались вхолостую: полвека прошло, помочь все равно никому не можешь, изменить все равно не под силу ничью судьбу, и только журналисты и мемуаристы словно бы упиваются с этаким садистским схлебыванием слюны: а меня еще вот как мучили! А вот такого-то генерала еще во как, во как, вы, уважаемые читатели, до такого нипочем бы не додумались сами!

А тут – беседа. Просто беседа.

Как будто бы ничего ни в газетах, ни по телику не было относительно очередного обострения с грузинами…

Но тогда из-за чего?

Когда он, кутаясь в купальный халат, вышел из ванной – распаренный, слегка размякший и немного подобревший, – на столе уже дымилась тарелка какого-то очередного брандахлыста, а рядом умлевал под теплой ватной бабой заварочный чайник.

– Сейчас, Верочка, – сказал Карамышев жене, терпеливо и послушно сидящей у обеденного стола – подперев щеку кулачком, напротив обычного карамышевского места, – и поспешно нырнул в другую комнату, где гардероб. Не мог он выйти к обеду в халате. Воспитание есть воспитание; возможно, это последнее, что нам еще оставили. Впрочем, просто потому, что не могут забрать полностью и одним движением – так только, откусывают по кусочкам; рявкнул в ответ какой-нибудь истеричке в очереди – кусочек; не глядя отлягнулся от навалившегося хама в метро – еще кусочек; смолчал, выслушав чушь, которую в очередной раз с государственным видом изрек заведующий лабораторией товарищ Кашинский – во-от такой кусочек…

А ведь после ухода Вайсброда это казалось неплохим выходом – пусть начальником станет добросовестный исполнитель, ну хоть и с комитетом, вероятно, связанный, все равно ведь уже не те времена. Горбачевское пятилетие со счетов не спишешь, народ вдохнул шального воздуха прав человека, и теперь нас голыми руками не возьмешь… Мы, ученые, будем заниматься наукой, не отвлекаясь на административные бумажки, а Вадик пусть хлебает эту жижу, все равно от него другой пользы нет и быть не может.

Ха-ха-ха.

Интересно, сколько кусочков завтра отстрижет от меня товарищ Бероев?

Мягкие домашние брюки, свободная рубашка, застегнутая все равно на все пуговицы, светлый домашний галстук, не тугой, но и не болтающийся на пузе…

– А себе что ж? – спросил Карамышев, садясь за стол. На столе был лишь один прибор.

– Не хочется. – Вера блекло улыбнулась. – Я чаю попила часа полтора назад.

– Витамины принимала?

– Ой, Арик, забыла! Извини… Сейчас.

Она встала и пошаркала на кухню. Откуда у нее взялась эта отвратительная старушечья походка? Ведь бегала по лаборатории и впрямь как серна!

Ох, это ж сколько лет прошло… И каких лет.

– Веронька, ну нельзя так! Я же не могу все время тебе напоминать! Хоть что-то ты могла бы сама! Она уже возвращалась.

– Хорошо, Арик, постараюсь.

Какая дурацкая кличка, подумал он в миллионный раз. Арик… Шарик. Бобик.

Взялся за ложку. И взялось за ложку его выцветшее, слегка идущее волнами отражение в стоящем в углу комнаты громадном зеркале, оправленном в темное дерево. Зеркалу было лет сто, наверное; Карамышев помнил, как корчил ему рожи в детстве. На задней стороне деревянной рамы были процарапаны инициалы, Карамышев обнаружил их, когда ему было года четыре – их процарапал в детстве дедушка.

– А из-за чего вызывают, не сказали?

Он поперхнулся.

– Нет.

– Думаешь, что-то серьезное?

– Понятия не имею.

– В лаборатории никаких… нештатных ситуаций?

– Нет. Тишь да гладь.

– Но ведь и толку никакого, правда?

Он опять поперхнулся.

– Не стоит так говорить, – произнес он, прокашлявшись. – Это взгляд обывателя. То от Бога ждали чудес, потом от науки, а теперь – хоть от кого-нибудь, лишь бы чудес. Чудес не бывает, и ты-то уж должна это понимать. Диагностику мы отработали и, если бы государству было до нас, уже могли бы запускать в серию прекрасные, компактные и дешевые аппараты, которые сто очков вперед давали бы всем этим дорогущим импортным томографам и цереброскопам… А то, что волновая терапия пока не удается, – может быть, она и вообще невозможна, может быть, это утопия, придуманная Вайсбродом и Симагиным…

– Как интересно тогда было, – с мечтательной миной произнесла Вера, опять подпершись кулачком.

– Ну, знаешь… вранье всегда интереснее правды, если врать умело и увлеченно.

– Да, наверное. А все-таки странно, правда? Всего-то два человека ушли… Ну, потом Володя еще, но это уж потом, когда все скисло и так…

– Да ничего не скисло! – раздраженно возразил Карамышев.

– Не злись, ты и сам понимаешь, что скисло. Ведь как мы мечтали, помнишь?

– Да мало ли про что дурачки мечтают? – Он окончательно разъярился. – Про коммунизм, про братство народов – ах, ах, помнишь, как мечтали в окопах наши деды и прадеды?! Мы делаем дело! Просто обыкновенное и по-обыкновенному очень нужное дело! Хватит с нашего народа мечтаний – ему нужны цели!

У нее дрогнуло лицо. Он запнулся. Не надо было про братство народов; наверняка она и так все время ощущала, что с некоторых пор превратилась для него в подобие ядра, прикованного к ноге каторжанина. Но извиняться нельзя, это еще хуже. О таком не принято говорить – просто делается вид, что ничего подобного не существует.

Нету.

– Ну, ладно, ладно, – сказала она и опять улыбнулась – совсем уже блекло. – Конечно. Я и сама знаю. Что же, я не коллега тебе? Просто приболела вот…

Да. Приболела. Это я приболел из-за тебя. На всю жизнь. И Олежек – на всю жизнь. И нельзя об этом даже слова сказать вслух. Потому что для воспитанных людей национальных проблем не существует; национальные проблемы – это удел быдла, безумие быдла, блевотное нутро быдла… А у нас проблемы исключительно духовные и немножко бытовые – грипп, Олежкины отметки…

К сожалению, Бероев и его коллеги не столь воспитанны. Были вопросы с их стороны уже, были и комментарии… были и определенного свойства сомнения. Пока удавалось снимать и сглаживать. Иногда кажется, что – все; что удалось наконец окончательно снять и сгладить, что больше это не повторится – но проходит полгода, или восемь месяцев, и опять какая-то подвижка в их большой, отвратительно большой и попросту отвратительной политике, и опять: вы уверены, что ваша супруга не поддерживает ни малейших связей с оставшимися за рубежом родственниками? Вы действительно уверены? Может быть, все-таки лучше было бы ей уволиться? В конце концов, это же просто разумная предосторожность; к вам, Аристарх Львович, у нас ПОКА претензий нет, вы работайте себе, Аристарх Львович, как работали, и совет вам да любовь с вашей супругой, брак – дело святое… но ей самой со всех точек зрения лучше было бы стать просто домохозяйкой… Нет, она очень ценный работник, что вы – незаметный, но незаменимый; а что касается возможных родственников в Грузии, то я уверен, что у Веры с ними нет никаких контактов, даже если там и действительно остались какие-то родственники; она же родилась здесь, она наша-наша-наша-наша!.. ни звонков, ни писем, ни вообще никаких поползновений я не наблюдал ни разу за весь период нашего брака… Период брака… Какие слова!

Уж не знаю, беседовали ли они и с тобой, женушка, на эти темы; подозреваю, что беседовали. Но ты же не расскажешь, и я не расскажу, мы воспитанные…

Пришел с гулянья Олежек, и Вера немощно заторопилась на кухню – разогревать обед второму мужчине в семье. А Карамышев взялся за газету и, дохлебывая безвкусный суп – или он вообще-то был обычным, как всегда, в меру съедобным, и только сегодня ощущался таким безвкусным, потому что страх продолжал угловатой ледяной глыбой скользко перекатываться внутри, и кроме ощущения этого беспокойного, непоседливого льда не осталось больше никаких ощущений вовсе, – стал просматривать колонки международных новостей, ища что-нибудь про Грузию. Ничего, как на грех, не бы