В одном отношении, впрочем, Уэллс был прав. В «Машине времени» есть некоторая суховатость. Масштаб мышления автора необыкновенно велик, но изложено все это несколько суммарно. Кому, как не автору, было это заметить? И, как всегда, недовольство собой принесло добрые плоды. В последующих романах он старался, не утеряв широчайшей проблематики «Машины времени», быть во всем как можно конкретней, обживать все через быт, больше заниматься психологией своих персонажей.
Наибольшим успехом его на этом пути был «Человек-невидимка» (1897).
Поначалу судьба этого романа сложилась не очень счастливо. Критика не поняла ни мыслей, в нем заключенных, ни художественных его достоинств. Сама по себе идея описать похождения невидимки казалась банальной. Разве не появлялись уже невидимки в десятках сказок? Этого ли следовало ждать от писателя, поразившего всех своей научной выдумкой? Справедливость, впрочем, скоро восторжествовала. «Человек-невидимка» сразу же полюбился публике, и критике пришлось пересматривать свои позиции.
К тому же собратья по перу приняли новый роман Уэллса восторженно. Вот что писал, например, о нем Джозеф Конрад, один из самых популярных писателей того времени: «Поверьте, ваши вещи всегда производят на меня сильнейшее впечатление. Сильнейшее — другого слова не подберешь, поверьте мне, реалист фантастики... Если хотите знать, меня больше всего поражает ваша способность внедрить человеческое в невозможное и при этом принизить (или поднять?) невозможное до человеческого, до его плоти, крови, печали и глупости. Вот в чем удача! В этой маленькой книжке вы достигли своей цели с поразительной полнотой. Не буду говорить о том, как счастливо вы нашли сюжет. Это должно быть ясно даже вам самому. Мы втроем (у меня сейчас гостят два приятеля) читали книгу и с восхищением следили за хитрой логикой вашего повествования. Это сделано мастерски, иронично, безжалостно и очень правдиво». «Сила Уэллса в том, что он не только ученый, но и талантливейший исследователь человеческого характера, в особенности — характера необычного,— писал о «Невидимке» другой крупный романист, Арнольд Беннет.— Он не только искусно опишет вам научное чудо, но и заставит его совершиться в какой-нибудь захолустной деревушке. Он будет атаковать вас с фронта и тыла, пока вы не подчинитесь до конца его волшебным чарам».
Это был перелом. До тех пор об Уэллсе зачастую говорили как об ученом, умеющем писать. Теперь о нем заговорили как о писателе, умеющем мыслить. Эта перемена в отношении к Уэллсу была такой основательной, что его даже не раз потом корили за те или иные отступления от строгой научной истины.
Подобные обвинения несправедливы. Фантастика по природе своей связана с тем, что принято называть «неполное знание». Когда о том или ином предмете мы знаем все (вернее — почти все, поскольку знать все невозможно), становится не о чем фантазировать. Уэллсу было о чем. Он всегда предпочитал такие сюжеты, которые подводили бы к областям знания, недостаточно разработанным. Но в пределах заданного добивался той меры достоверности, какая только была возможна.
Так же обстояло дело и с «Человеком-невидимкой. То, что Уэллс выбрал сюжет, не раз использованный в сказках, конечно, делало его задачу труднее. Но он показал, как можно с ней справиться.
У него, правда, был в этом смысле предшественник — американский писатель-романтик Фиц-Джеймс О’Брайан. У О’Брайана есть рассказ «Кем оно было?» (1859), где рассказывается о некоем таинственном невидимом существе, нападающем на всех, кто поселяется в «его» доме. Герою рассказа удается, однако, его осилить, и он со своим другом, доктором, пытается выяснить тайну его невидимости. Объяснения эти сугубо научные, и во многом они предвещают те, которые приведет потом Уэллс в «Человеке-невидимке». Однако Уэллсу это удалось намного лучше.
На протяжении нескольких страниц он доказывает, что, если бы коэффициент преломления солнечных лучей в человеческом теле был равен коэффициенту преломления воздуха, человек стал бы невидимым. Доказывает, приводя примеры житейские, убедительные, научно неоспоримые. Правда, замечает он, на это можно возразить, что человек непрозрачен, но это верно только с житейской, а не с научной точки зрения, поскольку человеческий организм состоит в основном из прозрачных бесцветных тканей.
Лишь после этого популяризатор уступает место фантасту, но ни интонация, ни манера изложения не меняются, и читатель с такой же готовностью верит вымыслу, с какой только что верил научной истине. Речь идет на сей раз о том, как практически достичь невидимости и какие технические средства следует для этого применить. Выпив несколько специально составленных снадобий, рассказывает Гриффин, герой Уэллса, сумевший достичь невидимости, он подверг себя действию лучей, испускаемых построенным им аппаратом. Что это за лучи, каков был аппарат, читатель, разумеется, никогда не узнает, но он верит писателю, потому что все подробности опыта изложены очень достоверно. После того как Гриффин провел первый опыт, сделав невидимой кошку, у нее сохранилось радужное вещество на задней стенке глаза. Сам Гриффин после превращения, «подойдя к зеркалу... увидел пустоту, в которой еле-еле можно было еще различить туманные следы пигмента на сетчатой оболочке глаз».
Уэллса потом дважды — Беннет в упоминавшейся рецензии на «Невидимку» и известный наш популяризатор науки Я. Перельман в «Занимательной физике» — обвиняли в серьезной научной промашке. Человек-невидимка был бы слеп, говорили они. Обвинение было несправедливым. Предусмотрев, что глаза Гриффина не приобрели полной прозрачности, Уэллс предохранил его от слепоты. Правда, потом он забыл об этом и, читая «Занимательную физику», решил, что в самом деле допустил большую оплошность. Встретившись 1 августа 1934 года в Ленинграде с Я. Перельманом, он перед ним за нее извинялся. Как может увидеть внимательный читатель — совершенно напрасно.
Столь же основательно Уэллс объясняет и то, почему глаз сохранил пигментацию. Оказывается, невидимым можно сделать все, кроме пигмента. Если Гриффину вообще удалось превратиться в невидимку, то лишь потому, что он альбинос.
Подобного рода оговорки очень много значат в «Человеке-невидимке». Они служат убедительности повествования. Волшебнику доступно все, ученый же действует в заданных пределах. Он все время вынужден отделять осуществимое от неосуществимого. Поэтому, заводя речь об ограниченности возможностей Гриффина, Уэллс, по сути дела, заставляет нас тверже верить в научную состоятельность его эксперимента. Бывшая сказка как-то незаметно и очень естественно становится научной фантастикой.
Достоверность «Человека-невидимки» необыкновенная. Здесь все наглядно и осязаемо. И от этого становится особенно интересным. Мы вместе с бродягой Марвелом рассматриваем пожертвованные ему башмаки с вниманием, с каким никогда, быть может, не рассматривали собственные. Чему тут удивляться — ведь это главная принадлежность его, так сказать, «спецодежды»! Мы с не меньшим удивлением, чем сами герои, замечаем вдруг стакан, повисший в воздухе, и револьвер, движущийся в сторону дома, осажденного невидимкой. Мы наблюдаем, как Гриффин курит, и для нас, как на уроке анатомии, обозначается его носоглотка. Для нас оказывается необыкновенно занимательным, как человек снимает рубашку, поскольку ничто не отвлекает нашего внимания — ее снимают с невидимого тела. Мы видим в каждый из этих моментов что-то одно — стакан, револьвер, причудливые изгибы табачного дыма, рубашку. И так во всем. Впоследствии, когда создавалась английская кинематография, Уэллс занял заметное место в этом новом виде искусства. Но приемы кино можно найти у него задолго до того, как он впервые посмотрел первый в своей жизни фильм. Прежде всего тот прием, который кинематографисты называют «крупным планом». В «Человеке-невидимке» этот прием оказался особенно нужен. Фантастическое здесь доказывается через реальное. Через подчеркнуто реальное. «У Герберта Уэллса увидеть — значит поверить, но здесь мы верим даже в невидимое»,— заметил о «Человеке-невидимке» один английский критик.
Сказка это или добротное реалистическое повествование?
Во всяком случае, фантастическая посылка разработана совершенно реалистическими средствами. Здесь показано все, что нужно, доказано все, что возможно.
И потом, разве сказочным героям приходилось когда-нибудь так туго? Шапка-невидимка русских сказок или плащ-невидимка германского эпоса сразу избавляли своего обладателя от всех хлопот и придавали ему необыкновенное преимущество перед всеми. Гриффин живет в ином мире — реальном. Ему все время что-то мешает, планы его срываются. Он не успевает подготовить себе невидимую одежду и дрожит от холода, шлепая босиком по грязным лондонским улицам и оставляя за собой следы, которые сразу же привлекают к себе внимание мальчишек; он простужен и ежеминутно выдает себя громким чиханием. Осуществить свое превращение ему пришлось раньше времени, и он теперь не знает, как снова стать видимым, а именно об этом он теперь мечтает больше всего...
Да и сам он никак не напоминает сказочного героя. Люди, близко знавшие Уэллса, заметили подозрительную схожесть некоторых черт характера автора и персонажа, им нарисованного. Это было нетрудно. Уэллс давно был на виду, да и сам не склонен был что-то о себе скрывать. В этом человеке, так рано начавшем пробиваться к вершинам знания, совершившем гениальные литературные открытия и предсказавшем столь лее значительные научные (вспомним, что «Машина времени» написана до создания Альбертом Эйнштейном теории относительности), была какая-то неизбывная невзрослость. Он рассказал потом в своей автобиографии, как, будучи помощником школьного учителя, кинулся однажды с кулаками на ученика, который никак не мог решить математическую задачу, и с криком долго гнал его по деревенской улице. Увы, нечто подобное случалось с ним и на старости лет. Он мог прийти в исступление от того, что куда-то запропастилась шляпа, что не так поставили электрическую розетку... Гриффин тоже ведет себя не как Иван-царевич или Зигфрид. Он гениальный ученый, но и обыкновенный человек, со своими слабостями, каждому из нас присущими. И это лучше. Именно этим и делается он нам близок. Мы можем не соглашаться с его целями, как не соглашался с ними Уэллс, но нам интересно и понятно все, что он делает, и в нашем отношении к нему возмущение соединяется с чем-то похожим на сочувствие. Его желание установить на земле царство террора отвратительно. Он одержим манией величия, и, дай ему волю, он своего добьется. Он опасен для людей, и его так или иначе надо обезвредить. Но когда приходит возмездие, мы не торжествуем, напротив — нам жалко Гриффина. Ибо человек, задумавший все эти злодеяния, никак не злодей. Он необыкновенно сосредоточен на себе и все взял на себя. Он кажется себе сразу и творцом, и исполнителем своего плана. Но, может быть, кто-то ему это все