Хотя прозаичная задача по выставлению оценок никогда не удостаивалась его нераздельного внимания, учебная аудитория (а не церковь) была для него единственным священным местом в пределах нашего колледжа. «Они не умеют писать. Ну-у, потому что, видите ли, ну-у, они ничего не читали. Знаете ли, ну-у, это же… ну да ладно…» Вот слова тогдашнего Меллоновского профессора литературы после особенно неудачного занятия, когда он расхаживал по моему кабинету, сердито топая, в шапке, которую донашивал со времен своей, как он выражался, «сибирской фазы». Я сказал: «Иосиф, именно для этого вы здесь. Чтобы научить их». Долгая пауза. Он несколько раз торопливо затягивается сигаретой, задумчиво глядя в окно. Затем – кошачья улыбка во все лицо, русские медвежьи объятия, прыжок к двери. «Конечно, конечно, ну-у, да, ну-у. Мы должны начать, ну-у, с начала». Я выскочил вслед за ним в коридор, окликнул: «Кстати, а с начала – это с чего?» Он хихикнул: «Конечно, с „Книги общей молитвы“». Это прозвучало из уст еврея-атеиста[85].
Разные люди видели разные грани его натуры. Вы читали «A Personal Memoir»[86] Людмилы Штерн?
Да, я написала рецензию, тоже для «Кеньон ревью».
В некотором роде книга очень милая, очень интересная, хотя в ней было полно самых разных ошибок. Я, кажется, уже говорил вам, что читал гранки, так что мне удалось исправить некоторые ошибки и заполнить кое-какие лакуны. Книга очень хорошая, заполняет много пробелов, о которых еще никто не написал, – пробелов в истории его взаимоотношений с некоторыми людьми в Ленинграде и с русскими эмигрантами в нашей стране. В книге ничего не сказано обо всех тех американцах – в том числе о крупных американских и британских поэтах, – которые стали его друзьями.
Что ж, например, те люди, те американцы, с которыми он познакомился в Ленинграде. Карл и Эллендея Проффер, Строуб и Брук Тэлботт, Сэм Реймер, Дик Сильвестр, Питер Вирек, Майк Каррен, Джим Биллингтон – этот список можно продолжать. Я, наверное, мог бы перечислить примерно дюжину имен.
Он искал знакомства с ними и во многих случаях становился их близким другом, очень близко подружился с Питером и, как вы знаете, со мной и еще несколькими людьми. Он очень хорошо умел – как бы это сформулировать? – судить о людях и чуял чуть ли не с первого взгляда, что перед ним хорошие люди, серьезные люди, умные, эрудированные, тонко чувствующие, и ему хотелось быть среди них, дружить с ними. Таких людей было не очень много.
То же самое он проделал чуть ли не с первого взгляда с Шеймасом Хини, Дереком Уолкоттом, Марком Стрэндом, Сьюзен Сонтаг и Бобом Силверсом. И наверняка еще с двумя или тремя, чьих имен я сейчас не припомню.
Я это заметила. В книге Штерн время почти что останавливается после приезда Иосифа в Америку, но то же самое можно сказать и о книге Лосева.
Что вы имеете в виду?
Ну-у, Лосев дает подробный, богатый нюансами разбор судебного процесса и ссылки в России, но последующая, американская стадия жизни Бродского занимает лишь треть книги. О его женитьбе Лосев сообщает мимоходом, ограничившись одной фразой. Американские годы летят стрелой, словно они были всего лишь кодой, однако этот период был в своем роде глубоким и богатым на немаловажные дружеские отношения, а также самым долгим отрезком творческого пути Бродского как поэта.
Он как-то сказал – вы наверняка слышали эту фразу, он наверняка повторял ее не раз; в Стокгольме, в моем присутствии, он сказал одному немецкому издателю: «Ну-у, я очень тщательно выбираю себе друзей». Он намекнул, что друзей у него лишь горстка, и в каком-то смысле это правда – друзей было, пожалуй, около дюжины. Эта фраза предваряла заявление: «И один из лучших и самых важных для меня друзей – Томас Венцлова». Я планировал вернуться к этой сцене попозже; собственно, за этим последовала очень убедительная реклама, адресованная немецкому издателю. Иосиф сказал: «Вам определенно стоит выпустить книгу стихов Венцловы в переводе на немецкий».
Несомненно, Иосиф очень поддержал Томаса Венцлову в критический момент. Мне сразу же вспоминается 11 мая 1975 года, когда этот литовский поэт обратился к ЦК Коммунистической партии Литвы, требуя выпустить его за границу. Спустя неполный год, 1 апреля 1976 года, Бродский написал в «Нью-Йорк ревью оф букс»: «С тех пор о нем ничего не слышно, и в свете событий, описанных в известных нам документах, становится страшно за его будущее». И продолжил: «Томас Венцлова – литовец, что дополнительно ухудшает его положение, поскольку мало кто из американцев хоть приблизительно знает, где находится Литва. Позвольте, не утомляя вас уроками истории и географии, констатировать, что Венцлова – лучший из поэтов, ныне живущих на территории империи, одной из небольших провинций которой является Литва. Я осмеливаюсь во всеуслышание оценивать его произведения таким образом, поскольку в нашем полушарии я знаю их, пожалуй, лучше всех в силу того, что я переводил его стихи на русский»[87].
Этот отрывок не передает всей резкости и пронзительности короткой статьи Бродского, опубликованной в ситуации, когда промедление было крайне опасно. Статью он завершил так: «Нам надо действовать эффективно и на гораздо более ранних стадиях. В любом случае стороне защиты требуется намного больше времени, чем стороне обвинения, а время перестает быть хорошей вещью, когда им начинает распоряжаться государство».
Иосиф неустанно старался помочь Томасу и, не сомневаюсь, в какой-то мере действительно помог. В прессе писали всякие гадости про Томаса. Его могли бы упечь в каталажку или отправить в ссылку за то, что он говорил и писал, за то, с кем он общался, и тому подобное.
Как вы познакомились с Томасом? Наверное, уже после того, как в 1977 году он эмигрировал.
Нас свел Иосиф. Я впервые услышал о Томасе, когда был у Бродского в Ленинграде. Еще до приезда Томаса в нашу страну Иосиф уговорил меня перевести одно его стихотворение. То самое, которое посвящено Мандельштаму, оно называется «In Memory of a Poet»[88]. Иосиф называл его крупным поэтом нашего времени, крупным поэтом XX века – и, полагаю, так, вероятно, и есть. Разумеется, в моей душе нашли отклик некоторые темы стихотворения, которое я перевел. Я не знаю ни слова по-литовски, но, чтобы перевести эту вещь, работал совместно с двумя литовскими эмигрантами.
Я уверен, что запомнил бы Томаса, если бы мы повстречались во время одной из моих поездок в Россию, включая те две поездки, когда я виделся с Иосифом в Ленинграде, – в 1967‑м и 1968‑м.
Каким вам показался Томас при первом знакомстве? Какие впечатления у вас остались?
Что ж, он тихий и спокойный, не вспыльчив – держится с достоинством, определенно. Ему присуща основательность.
Обычно мы с Томасом разговаривали между собой по-английски, но при первой и второй встречах – возможно, также при третьей и четвертой – определенно разговаривали только по-русски. С какого-то момента – это было, видимо, в конце 1970‑х – Томас возжелал говорить по-английски и стал у меня допытываться, правильный у него английский или не очень. Сейчас у него все хорошо с английским, не то, что раньше.
Чем привлекла вас поэзия Томаса Венцловы? Что вы разглядели в ней с самого начала?
Я читал его стихи в переводах Иосифа – переводы были замечательные. Иосиф много рассказывал мне о его поэзии.
Он прислал мне две его книги; давайте посмотрим, как они называются. Есть книга стихов, а есть книга прозы.
«Зимний разговор»[89].
Да, верно, одна из них называется так. Очень интересные, очень живые, очень хорошо написаны, очень проницательные.
Я не раз говорил ему, что с удовольствием прослушал бы один из его курсов. В Берлине он читал курс о Пастернаке и Цветаевой, обо всех наших с Иосифом любимых поэтах. И обо всех этих поэтах он написал в своей диссертации, она до сих пор не переведена. Он также написал много добрых слов о Заке Ишове, когда познакомился с Заком – тот учился у него, ходил на его семинар, но они также общаются в жизни. «У нас с Заком завязались очень теплые отношения, и я его очень уважаю. Он мне очень симпатичен». И тому подобное.
Что еще Иосиф говорил о Томасе?
Могу сообщить вам одну подробность. Я размышлял об этом, размышлял, как это можно перевести – в своем варианте я не вполне уверен. Это слово solnyshko. Производное от solntse. Ласкательное обращение хоть к мужчине, хоть к женщине. Я слышал, что Иосиф обращался так только к двум людям. В моем присутствии он обращался так только к Томасу.
Некоторые члены царской семьи употребляли слово solnyshko в переписке. Иногда его переводят «sunny», но это английское слово не передает его истинный смысл. Я и правда не знаю, как его перевести. Оно ближе к понятию «человек, который тебе очень дорог, драгоценнен».
В русском языке, как и в других языках и культурах, солнце может быть чем-то вроде метафорического обозначения крупных культурных деятелей или движений. Когда умер Пушкин, газеты вышли с заголовками: мол, солнце русской поэзии закатилось или угасло. По-моему, когда умер Иосиф, слово solntse употребили в нескольких заголовках.
Мы только что упомянули о том, что многие русские полагают: после приезда Иосифа в Америку время остановилось – так сказать, часы встали. И это напоминает нам, что другие, очень важные часы не останавливались. Вы присутствовали на вручении Нобелевской премии в Стокгольме в декабре 1987 года. Должно быть, вы испытывали эйфорию.
Эту новость я услышал по радио в машине. Подпрыгнул – чуть крышу головой не пробил. Я дозвонился ему в Лондон, чтобы сказать: «Поздравляю вас, Иосиф!», а он в ответ сказал: «Поздравляю и вас, Джордж!»