[116], которые эти поэты написали, когда им было столько лет, сколько Бродскому теперь».
Вы ответили поразительно твердо и лаконично: «Полагаю, мне было бы неуместно отвечать на письмо г-на Струве. Пусть поэзия Бродского говорит сама за себя».
Позвольте мне кое-что ответить тем, кто усомнился, что Бродский – великий поэт. Этот ранг он определенно заслужил шестью стихотворениями. «Элегия Джону Донну». Посмотрим… Что ж, а еще «Nunc Dimittis» («Сретенье»), и «Бабочка», и дантовское стихотворение «Декабрь во Флоренции». На высшую ступень в этом списке из шести стихотворений я поместил бы, наверное, «Разговор с небожителем». Если не на первое место, то на одно из высших, поскольку это одна из сильнейших вещей. Богатая смыслом и великолепная.
Итого, строго говоря, пять стихотворений, но, думаю, любой вдумчивый читатель скажет, какое стихотворение, на его вкус, должно быть в списке шестым. А в вашем перечне отсутствуют несколько поздних шедевров – «Осенний крик ястреба» и даже «Колыбельная Трескового мыса» (1975), которую вы пробовали перевести.
Но давайте ответим на вызов Глеба Струве и рассмотрим поглубже несколько переведенных вами стихотворений. Начнем с «Большой элегии Джону Донну» 1963 года, столь важной для вас не только потому, что она великолепно написана, но и ввиду ее роли в ваших личных взаимоотношениях с Иосифом. А затем поговорим о вашей совместной работе при переводе некоторых поздних стихов и, разумеется, при переводе «Бабочки» – стихотворения, которое вам особенно близко.
«Большая элегия Джону Донну»
Вы уже говорили, что при первом прочтении «Элегии Джону Донну» обнаружили, что она совершенно не похожа на все, что приходило в то время из России; мне бы хотелось, чтобы вы сформулировали, чем конкретно отличалось это стихотворение 1963 года от всех других русских стихов, прочитанных вами в ту пору, отчего оно произвело на вас впечатление.
Вы спрашиваете о дне, когда я набрел на него впервые, когда в Варшаве мне выпал шанс его прочесть? Боже мой, оно звучало словно стихи Джона Донна, Марвелла или еще кого-то из поэтов-метафизиков. В нем абсолютно нет никакой политики. Написано величаво, красноречиво, трогает сердце. Особенно концовка. Как там бишь…
Like some great bird, he too will wake at dawn;
but now he lies beneath a veil of white,
while snow and sleep stitch up the throbbing void
between his soul and his own dreaming flesh.
Я не читал ничего подобного ни у одного советского поэта, ни у одного из тех, кто творил в 1950–1960‑х.
Картина спящего мира, и слова, которые словно взлетают со страниц: «звезда», «снег»…
У Донна образ звезды часто имеет религиозный подтекст, а у этой звезды подтекст еще богаче: отсылает к «stelle» в конце каждой из частей «Божественной комедии» – «Inferno», «Purgatorio» и «Paradiso». В особенности к «Inferno»: «e quindi uscimmo a riveder le stelle»[117].
И сон, и смерть… и все расхожие ассоциации сна со смертью и смерти со сном.
В первой части стихотворения на главном месте – сон и тишина, во второй части – плач. В третьей, более короткой части – рассвет и пробуждение. И проточная вода[118], и звезда.
Стихотворение держится на двух мыслях: поэт творит свой мир, а этот мир умирает вместе с поэтом. В другом смысле мир, сотворенный поэтом, бессмертен. Донн, разумеется, обыгрывал те же самые мысли. Кроме того, Донн в «Странствии души»[119] пишет, что смерть сшивает небо с землей, а ниткой служит человеческая душа. В другом месте говорится, что тело – одежда души.
И эта одежда изнашивается по мере того, как мы стареем и смерть близится.
Донн где-то написал, что выпрядает «последнюю нить» своей жизни[120].
Вы описали, как снегопад превращается в иглы-снежинки, сшивающие тело с душой, а землю – с небесами[121]. Как много содержит это стихотворение, написанное еще совсем молодым поэтом.
Сколько отсылок и к творчеству Донна, и к его биографии. В стихотворении есть и Лондон, и собор Святого Павла, настоятелем которого был Донн, и прославленный остров Донна – остров и как Англия, и как душа отдельного человека.
Иосиф прекрасно знал творчество Донна – знал еще в СССР. Вы однажды упомянули, что он вдохновлялся портретом Джона Донна.
Верно. Он где-то услышал истории о том, как Джон Донн при жизни заворачивался в свое погребальное одеяние и ложился в соборе Святого Павла.
Погребальное покрывало[122]есть и в стихотворении!
Он сказал мне, что к тому времени прочел не так-то много вещей Джона Донна, но он поразительно чувствовал интуитивно, каким человеком был Джон Донн.
В стихотворении мир предстает закутанным в белый саван, а поэт видит Джона Донна в белом саване, как на гравюре Мартина Друшаута[123]. Донн позировал для портрета в саване, чтобы не позабыть о приближении смерти. В «Жизни Джона Донна» Исаака Уолтона сказано: «В этой позе художник изобразил его в полный рост, и когда картина была закончена, он повелел поставить ее у своей постели, где она была предметом его постоянного созерцания и простояла до самой его смерти»[124]. Пять недель спустя он умер.
Предполагаю, Иосиф слышал об этом, но доподлинно не знаю. Впрочем, он внимательно рассматривал множество картин и скульптур, это видно, например, по его стихотворению «Дедал»[125].
Искусство для него много значило – он постоянно делал зарисовки. Может быть, его стихотворение «Дедал в Сицилии» вдохновлено «Пейзажем с падением Икара» Питера Брейгеля Старшего? Интересно, что та же картина вдохновила Одена на стихотворение «В музее изобразительных искусств». Пейзаж совпадает – у Бродского сказано: «сзади синеют зубцы местных гор». А под стихотворением указано: «1993 Амстердам» – до брюссельского музея, так сказать, недалеко ходить. Такое ощущение, что разговор между этими поэтами продолжался.
Да.
Однако он вдохновлялся не только портретом Донна. В 1981 году он дал украинскому писателю Игорю Померанцеву интервью для «Радио Свободная Европа»[126], которое вышло в эфир только в 2010 году, к 70-летию со дня рождения Бродского[127].
В интервью он конкретно отмечает, что вдохновлялся в том числе эпиграфом к роману Хемингуэя «По ком звонит колокол»:
Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе, каждый человек есть часть Материка, часть Суши; и если волной снесет в море береговой Утес, меньше станет Европа, и так же, если смоет край мыса или разрушит Замок твой или друга твоего; смерть каждого Человека умаляет и меня, ибо я един со всем Человечеством, а потому не спрашивай, по ком звонит колокол: он звонит по Тебе[128].
Судя по всему, он читал «По ком звонит колокол» еще в СССР:
Игорь Померанцев. Начиная с середины 60‑х годов в самиздате ходило ваше стихотворение «Большая элегия Джону Донну». В то время Донн был почти неизвестен широкому читателю. Как вы открыли для себя Джона Донна?
Иосиф Бродский. Наткнулся я на него таким же образом, как и большинство: в эпиграфе к роману [Хемингуэя] «По ком звонит колокол». Я почему-то считал, что это перевод стихотворения, и поэтому пытался найти сборник Донна. Все было безуспешно. Только потом я догадался, что это отрывок из проповеди. То есть Донн в некотором роде начался для меня так же, как и для английской публики, для его современников. Потому что Донн в его время был более известен как проповедник, нежели как поэт. Самое интересное, как я достал его книгу. Я рыскал по разным антологиям. В 1964 году я получил свои пять лет, был арестован, сослан в Архангельскую область, и в качестве подарка к моему дню рождения Лидия Корнеевна Чуковская прислала мне – видимо, взяла в библиотеке своего отца – издание Донна «Модерн Лайбрери»[129]. И тут я впервые прочел все стихи Донна, прочел всерьез. Я сочинял это, по-моему, в 1962 году, зная о Донне чрезвычайно мало, то есть практически ничего, зная какие-то отрывки из его проповедей и стихи, которые я обнаружил в антологиях. Главным обстоятельством, подвигшим меня приняться за это стихотворение, была возможность, как мне казалось об эту пору, возможность центробежного движения стихотворения… ну, не столько центробежного… как камень падает в пруд… и постепенное расширение…прием скорее кинематографический, да, когда камера отдаляется от центра.
Так что, отвечая на ваш вопрос, я бы сказал: скорее образ поэта, даже не столько образ, сколько образ тела в пространстве. Донн – англичанин, живет на острове. И, начиная с его спальни, перспектива постепенно расширяется. Сначала комната, потом квартал, потом Лондон, весь остров, море, потом место в мире. В ту пору меня это, ну, не то чтоб интересовало, но захватило в тот момент, когда я сочинял все это.
Это наталкивает на еще одну мысль. Он часто говорил, что своим пониманием христианства обязан Ахмат