«Человек, первым открывший Бродского Западу». Беседы с Джорджем Клайном — страница 25 из 42

овой, но переводы произведений Донна – а тот, как-никак, был не только поэтом, но и англиканским проповедником – наверняка как-то связаны с тем фактом, что христианство было ему близко до конца его жизни.


Я уверен, отчасти это было связано с Донном.


Процитируем еще раз: «Донн в некотором роде начался для меня так же, как и для английской публики, для его современников. Потому что Донн в его время был более известен как проповедник, нежели как поэт».


Да, верно. Как вы отмечаете, Иосиф, очевидно, был знаком с самой знаменитой, пожалуй, проповедью Донна «Нет человека, который был бы как Остров».


Вот еще один источник вдохновения для «Элегии»: Бродский заключил договор на большую работу для академического издания в книжной серии «Литературные памятники».


Это было чуть позднее, вскоре после его возвращения из Норенской в 1965 году. Он заключил с этим советским издательством договор на перевод стихов поэтов-метафизиков, в объеме 4000 строк. Он переводил на русский Донна, Марвелла и других, а одновременно работал над своими стихами. К этой затее он отнесся с большим энтузиазмом. Но на деле он перевел… даже не знаю, сколько… наверное, две сотни строк… и больше никогда к этой работе не возвращался.


Очень жаль. Расскажите мне побольше об этой затее.


Благодаря историку литературы Виктору Жирмунскому он заключил договор с советским издательством – оно платило по 90 копеек за строку – на сборник английских поэтов-метафизиков в объеме 4000 строк. Общая сумма составила бы 3600 рублей. Но он получил бы деньги только после сдачи рукописи, а он ее так и не сдал, и в любом случае все это могло бы занять несколько лет. Полагаю, мы должны кое-что сказать о Бродском как о переводчике, особенно как о переводчике английской поэзии. Он был блестящим переводчиком.


Очевидно, работа над переводами помогла ему хорошо узнать Донна. Это видно и по интервью Померанцеву:

Померанцев. Вы перевели несколько стихотворений Джона Донна. Говорят, что переводчик – всегда соперник переводимого им автора. Кем чувствовали себя вы, переводя Донна – соперником, союзником, учеником мэтра или собратом по перу?

Бродский. Конечно же не соперником, во всяком случае. Соперничество с Донном абсолютно исключено благодаря качествам Донна как поэта. Это одно из самых крупных явлений в мировой литературе… Переводчиком, просто переводчиком, не союзником… Да, скорее союзником, потому что переводчик всегда до известной степени союзник. Учеником – да, потому что, переводя его, я чрезвычайно многому научился.

Дело в том, что вся русская поэзия по преимуществу строфична, то есть оперирует чрезвычайно простым, в чрезвычайно простых строфических единицах – это станс, да, четверостишие. В то время как у Донна я обнаружил куда более интересную и захватывающую структуру. Там чрезвычайно сложные строфические построения. Мне это было интересно, и я этому научился. В общем, вольно или невольно, я принялся заниматься тем же, но это не в порядке соперничества, а в порядке ученичества. Это, собственно, главный урок. Кроме того, читая Донна или переводя, учишься взгляду на вещи. У Донна, ну, не то чтоб я научился, но мне ужасно понравился этот перевод небесного на земной, то есть перевод бесконечного в конечное…

Как мне говорили, русских читателей изумляет страстный, современный язык этого стихотворения. Тем не менее вы при переводе «Элегии Джону Донну», возможно, попытались воссоздать некий, по-своему переработанный, стиль XVII века?


В первом варианте 1965 года – тогда я переложил стихотворение о Джоне Донне белым стихом – я перевел «ty» и «tvoi» как, соответственно, «thou» и «thy» или «thine». Мне показалось, что это воссоздает дух и времена Донна. Позже я отправил этот перевод Иосифу, а он среагировал с энтузиазмом, добавив: «Chort s nimi, s rifmami, esli poluchaetsia tak».


Это определенно нехарактерная для него реакция!


Знакомо ли вам имя Виктора Франка? Он был журналистом, серьезным журналистом; вдобавок он сын крупного русского философа Семена Франка, я когда-то познакомился в Англии с вдовой Семена Франка. Я писал о его трудах. Виктор Франк тоже отозвался очень похвально. «Thou» и «thy» его, судя по всему, не смутили. Итак, первый вариант был опубликован в «Трикуотерли ревью».

Но другие, в том числе Альварес, консультант «Пенгуин букс» по части поэзии, убедили меня не включать его в пенгуиновское издание и в публикацию в «Рашен ревью».

Мне хотелось вскоре засесть за переработку переводов для «Selected Poems», и я бы охотно начал с «Элегии Джону Донну». У меня есть рифмованная версия Андрея Наврозова, а также сделанный в 1968 году «адаптированный перевод» Розы Стайрон, где почему-то нет последних пятидесяти семи строк. Версию Наврозова я пока посмотрел лишь бегло, но, по-моему, она отягощена ненужными «затычками» – то есть английскими словами и выражениями, которые не имеют соответствий в русском оригинале. Некоторые женские nepolnye rifmy — то есть неточные рифмы – в версии Наврозова вполне приемлемы, например «carcass/darkness», «adjacent/embracing». А мужские рифмы у него, по-моему, в большинстве случаев – слишком часто используемые, затертые. Мне была бы интересна ваша реакция.

Сейчас мы с Ириной Машинской просматриваем все эти переводы и, вероятно, будем вносить какие-то изменения. Ирина совместно с другим поэтом удостоилась премии Бродского/Спендера. Я никогда не виделся с ней лично. Кажется, я вам уже об этом говорил. Насколько помню, мы ни разу не разговаривали по телефону. Мы просто переписываемся по электронной и обычной почте: писем целый ворох.


Давайте в завершение нашего разговора об этой элегии процитируем, что сказал об этом стихотворении Иосиф. В этом фрагменте интервью он доказывает, что Донн как поэт предвосхитил наше время. Развивает свою мысль о «переводе бесконечного в конечное»:

Бродский. Это, как Цветаева говорила: «голос правды небесной против правды земной». Но на самом деле не столько «против», сколько переводы правды небесной на язык правды земной, то есть явлений бесконечных в язык конечный. И причем от этого оба выигрывают. Это всего лишь приближение, как бы выражение серафического порядка. Серафический порядок, будучи поименован, становится реальней. И это замечательное взаимодействие и есть суть, хлеб поэзии.

И для него антагонизма не существовало. То есть антагонизм для него существовал как выражение антагонизма вообще в мире, в природе, но не как конкретный антагонизм… Ну, про него вообще можно много сказать. Он был поэт стилистический, довольно шероховатый. У Кольриджа есть про него замечательная фраза. Он сказал, что, читая последователей Донна, поэтов, работавших в английской литературе столетие спустя, – Драйдена, Попа и так далее, – все сводишь к подсчету слогов, стоп, в то время как читая Донна, измеряешь не количество слогов, но время. Этим и занимался Донн в стихе. Это сродни мандельштамовским растягиваемым цезурам: удержать мгновенье, остановить, когда оно по той или иной причине кажется поэту прекрасным. Или наоборот, как в «Воронежских тетрадях» – там тоже шероховатость, прыжки и усечение стоп, усечение размера, горячка – для того, чтобы ускорить или отменить мгновенье, которое представляется ужасным.

Померанцев. Но при этом поэты двадцатых-тридцатых, скажем, Элиот, смогли разглядеть в Донне…

Бродский. Да?

Померанцев… Дух современности…

Бродский. Безусловно. Потому что Донн со своей проблематикой, с этой неуверенностью, с разорванностью или раздвоенностью, расстроенностью сознания – поэт, конечно же, современный. Его проблематика – это проблематика человека вообще, и особенно человека, живущего во время перенасыщенности: информацией, популяцией…

Значимость этого стихотворения трудно переоценить. Литовский поэт Томас Венцлова вспоминает, что впервые набрел на стихи Иосифа в день, когда умер Пастернак, – 30 мая 1960 года, а спустя много лет пришел к мысли: «В превосходных вещах „Рождественский романс“ и „Большая элегия Джону Донну“ Бродский взял ноту совершенно новую для русской – и, что касается „Элегии“, я бы сказал, для мировой поэзии»[130].

Он вспоминал, как русский поэт приезжал в Литву:

Каждый раз, приезжая в Вильнюс – а это было раз десять, – Иосиф привозил что-нибудь новенькое и щедро делился с нами. Однажды прочел нам переводы из Джона Донна, включая «Блоху» и «Бурю». Мы в те времена Донна знали слабо (хотя каждый мог продекламировать знаменитые строки насчет колокола, ставшие заглавием романа Хемингуэя). Переводы повергли нас в полное восхищение. Привозил книги английской поэзии: в моем дневнике отмечено, что он дал мне большой том Уоллеса Стивенса и книгу Кавафиса в переводах (ему страшно нравился Кавафис, я тоже влюбился в этого поэта и вскоре перевел на литовский «Фермопилы», «Итаку» и еще несколько вещей)[131].

«Nunc Dimittis»

Давайте перейдем к другому из переведенных вами ранних стихов – одному из самых значительных произведений Бродского. Томас Венцлова говорит, что это наиболее христианское и самое ахматовское стихотворение Бродского. Это лишь одна из множества причин, по которым это стихотворение важно для вас – для нас обоих.

В своем стихотворении 1972 года «Nunc Dimittis» Бродский перебрасывает мост между Ветхим Заветом и Новым Заветом.


Святой Симеон умирает, как и было ему предсказано, сразу после того, как узрел младенца Христа, а значит, в этом смысле кончина Симеона – «первая в истории христианская смерть». Это стихотворение, где святой Симеон является центральной фигурой, – переходный момент между Ветхим и Новым Заветом. «Шел, уменьшаясь в значеньи и в теле» – это символически значит, что Ветхий Завет постепенно исчезает в то время, как рождается мир Нового Завета.