могли бы между нами состояться, если бы время и обстоятельства больше располагали к общению.
Я опиралась на самые разные первоисточники: статьи, интервью, переписку по обычной и электронной почте и многие другие материалы. Одна из коробок, присланных семьей Клайн, была доверху набита крохотными – 2,5 дюйма на 3 дюйма – ежедневниками Джорджа, благодаря которым я смогла подтверждать даты встреч и других событий, расшифровывая мелкие, часто крайне таинственные карандашные каракули на пожелтевших страницах. Я корпела над документами в библиотеке Бейнеке в Йельском университете, где хранится много важных бумаг из его архива. Искренне надеюсь, что мне удалось включить в книгу достаточно материалов, чтобы воскресить наследие человека из круга Бродского – человека, который несправедливо оставался незамеченным, человека, чьи заслуги пока не оценены по достоинству.
Памятуя, какими острыми были его критические отзывы, я призадумалась: существовал ли хоть один перевод, который нравился бы Клайну по-настоящему, без оговорок? Он критиковал даже близких друзей. Однако в его архиве я нашла добросердечную характеристику, которую он дал мне в 2007 году для заявки на грант Национального фонда гуманитарных наук:
Я всегда читаю Синтию с неподдельным удовольствием; ее неизменно лаконичные тексты написаны живо и информативно. Поэтесса Кей Райан проницательно заметила, что о поэзии Синтия пишет «с резкостью и жгучестью, присущими самой поэзии». Похвала высокая, но, на мой взгляд, заслуженная на все сто процентов. В качестве редактора Синтия необычайно добросовестна, усердна и изобретательна.
Если бы этот добрейший ученый не поощрял меня двигаться дальше, я шла бы своим путем намного медлительнее.
На начальной фазе проекта мы получили финансирование от фонда Эндрю У. Меллона под эгидой колледжа Брин Мор. Спустя долгое время, уже после смерти Джорджа, Валентина Полухина взяла проект под свое крыло и добилась поддержки Британской академии. В результате в марте 2018 года Валентина и я провели неделю в ее доме в лондонском районе Голдерс-Грин за дотошным просмотром окончательного варианта моей рукописи. За это время мы намного лучше узнали друг друга, а вклад Валентины в нашу работу (она вычитывала рукопись, делилась своими мнениями, помогала найти верный тон), как и ее всеобъемлющие знания о жизни и творчестве Бродского, сыграл ключевую роль.
Одним из выдающихся талантов Иосифа Бродского было умение магнетически притягивать недюжинных людей. Как сказал мне Джордж:
Он очень хорошо умел – как бы это сформулировать? – судить о людях и чуял чуть ли не с первого взгляда, что перед ним хорошие люди, серьезные люди, умные, эрудированные, тонко чувствующие, и ему хотелось быть среди них, дружить с ними. Таких людей было не очень много.
Клайн подтвердил свою мысль тем фактом, что Бродский моментально нашел общий язык с Шеймасом Хини, Дереком Уолкоттом, Марком Стрэндом, Диком Уилбуром, Сьюзен Сонтаг и Бобом Силверсом, а также «наверняка еще с двумя или тремя, чьих имен я сейчас не припомню». Одним из тех, кого Джордж «не припомнил», был, разумеется, он сам. Перечисляя членов этой компании, обычно не упоминают о Джордже – человеке педантичном, с устойчивыми привязанностями, не форсившем своей преданностью друзьям. Но он обладал чертами характера, о которых многим из нас остается лишь мечтать.
Впоследствии русского поэта спросили: «Когда вы впервые приехали в Соединенные Штаты, что вас больше всего поразило? Говорили, что многие ваши ожидания были почерпнуты из Фроста, что Америка казалась вам более сельской страной, чем оказалось на деле». Он ответил: «Нет, не более сельской, я думал, что люди менее шумны, не столь истеричны, более сдержанны, более скромны на язык»[19]. Несомненно, именно эти качества – сдержанность и достоинство – Бродский разглядел в человеке, с которым познакомился задолго до своего приезда в США, еще в Ленинграде в августе 1967‑го, – в том, кто стал его первым серьезным переводчиком на английский.
Когда я его интервьюировала, Джордж предложил вынести в эпиграф фразу писателя Игоря Ефимова: «Каждый, кто был связан с Бродским, знает, что думать и говорить о нем он обречен до конца дней своих»[20]. И, помедлив, добавил: «Как-никак, это относится к нам обоим».
Глава 1. Роман с русским языком
Синтия Хэвен.Вы переводили не только поэта-нобелиата Иосифа Бродского, но и Анну Ахматову, Марину Цветаеву, Бориса Пастернака и других, ваши переводы часто хвалили. Вы страстно, на всю жизнь полюбили Россию, но истоки этой любви имеют отношение, как ни странно, к культуре Германии. Расскажите нам эту историю.
Джордж Клайн. В старших классах средней школы я три года изучал немецкий язык и ко времени поступления в колледж уже читал немецкую поэзию. Я до сих пор считаю лирику Гёте самым лучшим, что есть в поэзии на всех языках мира.
Вдобавок моим первым преподавателем русского языка – после войны, в течение одного весеннего семестра – был Андре фон Гроника, профессор немецкой литературы. Тогда я доучивался в бакалавриате[21] в колледже Колумбийского университета. Фон Гроника родился в Москве, его отец был прибалтийский немец, а мать – русская. Он был трилингв, причем английским владел почти безукоризненно. Позднее я прослушал его превосходный курс лекций о Гёте и Шиллере.
Итак, мой роман с русской поэзией начался давным-давно, когда в 1947–1949 годах я был аспирантом Колумбийского университета в Нью-Йорке.
Именно в те годы – вероятно, в 1947‑м – я начал переводить с русского. Мой первый опубликованный перевод – рассказ Михаила Зощенко на две-три странички. Рассказ отличный. Возможно, я вам его пришлю, если смогу отыскать.
Зощенко пишет уморительно смешно, а подспудные нотки отчаяния и грусти, безусловно, позволяют назвать его в некотором роде современным Гоголем. Я один раз виделся с его вдовой. Я специально поехал туда, где она жила, это было всего через один или два года после его смерти. Кажется, это было в 1956 году[22]. Она любила говорить, что Зощенко – Гоголь нашего времени. Учтите: сейчас я говорю, конечно, не о переводах стихов, а о прозе.
Первым русским поэтом, которого я прочел и полюбил, стал – это, пожалуй, было неизбежно – Пушкин. Насколько припоминаю, я не пробовал переводить ни одно стихотворение Гёте или Шиллера. Нет, я начал с Пушкина, еще в 1947‑м или 1948‑м. Я как раз поступил в аспирантуру Колумбийского университета, и мы, несколько человек, собрались вместе и создали маленький kruzhok. Вначале я поступил на кафедру славистики, на кафедру философии я перешел позднее.
И какое стихотворение Пушкина вы перевели для начала?
По-моему, моей пробой пера стало: «Я вас любил. Любовь еще, быть может, в душе моей угасла не совсем». Насколько помню, я перевел это так: «I loved you once. And in my heart still lingers, / Not wholly quenched by time, that love’s first flame». Я не сумел завершить перевод так, как хотелось, и забросил работу.
Даже в самом начале пути я пытался сохранять метрическую систему оригинала и по возможности, насколько это было в моих силах, обходиться без слов-затычек и неестественных оборотов. Я пытался сохранить систему рифм. Всегда ставил метр на первое место.
Хотя начало не обнадеживало, вы не опустили руки.
В 1959‑м я опубликовал переводы двух ранних стихотворений Пастернака. В конце концов я составил из этих и других переводов небольшую knizhka, она называлась «Boris Pasternak: Seven Poems». В шести переводах мне удалось сохранить метр Пастернака: четырехстопный ямб, пятистопный ямб, а в одном стихотворении – четырехстопный амфибрахий. Почти все английские и американские переводчики передавали амфибрахий английским ямбом. Я до сих пор отказываюсь идти на поводу у этой распространенной тенденции.
Подозреваю, вы могли бы обвинить меня в том, что я занимаюсь «подсчетом слогов», но я иного мнения: в моем понимании это старания почувствовать, расслышать ритм подлинника и попробовать воспроизвести его на английском.
В то время вы уже преподавали в Брин Море, где по-прежнему отдавались обеим своим страстям – к философии и к литературе.
Да. В первые четыре года в Брин Море, с 1959‑го по 1964‑й, примерно две трети моей учебной нагрузки приходилось на кафедру философии, а еще треть – на кафедру русской филологии. Я регулярно читал не только курсы русской философии, но и курсы русской литературы конца XIX века и XX века. Включал в них много стихов: Блока, Маяковского, Есенина, Ахматовой, Пастернака и Цветаевой. Позднее добавил Мандельштама. Я ведь с юности любил поэзию: английскую, немецкую, русскую и даже итальянскую.
Шли годы, я преподавал не только философию, но также историю и даже этику. В Чикаго – там я проработал всего лишь год – я читал курс «Великие книги западного мира от Гомера до Достоевского». Отличная учебная программа, она изобиловала стихами, причем некоторые произведения я тогда только-только для себя открыл. По-моему, именно в Чикаго я впервые познакомился с творчеством Данте и моментально в него влюбился.
Вы опубликовали свои переводы стихов Пастернака тогда же, когда пришли работать в Брин Мор, где вам было суждено трудиться до пенсии – то есть за каких-то пять лет до того, как в 1964 году вам попались стихи Иосифа Бродского (в том самом году, когда Бродского судили). А затем работа над стихами Бродского стала апогеем вашей карьеры переводчика. Вы далеко продвинулись с тех занятий русским языком под руководством профессора немецкой литературы.
Я послал Андре фон Гроника свои переводы из Бродского – экземпляр «Selected Poems». Он прислал очень сердечный ответ – написал: «Обычно чтение русских стихов в английском переводе не доставляет мне ни малейшего удовольствия, но ваши переводы Бродского – прелесть. Вы двое – воистину wahlverwandt». Это старинное немецкое выражение, оно значит «избирательное сродство». И конечно же, это выражение употреблял Гёте