«Человек, первым открывший Бродского Западу». Беседы с Джорджем Клайном — страница 31 из 42

Вообще-то мне бы не хотелось о ней рассказывать, но вкратце расскажу. Она хранится в Йеле, вы можете ее найти. Что ж, посмотрим, я был тогда в Англии. Точный год назвать не могу.


Вы были там в мае – июне 1977 года. Переписка лежит передо мной – ее прислали из университета Эмори, где хранится архив Хекта.


До этого я видел Хекта как минимум однажды, мимолетно. Не знаю, переписывался ли я с ним до этого, но его адрес у меня был, и я отправил ему вместе с короткой запиской рецензию из «Нью-Йорк таймс», где был один абзац об Иосифе – теплый и великодушный отзыв. И, возможно, я что-то написал о переводе «Колыбельной Трескового мыса».


Да, вы об этом написали. Вы упомянули, что в рецензии Джона Расселла в «Нью-Йорк таймс» на «Искусство в семидесятых» сообщается, что вы переводите «Колыбельную Трескового мыса», что, как вы заметили в письме, «возможно, стало неожиданностью» для Хекта. Кстати, в весенне-осеннем номере «Пейнтбраш» за 1977 год, в статье «Работа с Бродским», вы тоже отметили, что работаете над этим конкретным переводом. Так что это вряд ли сохранялось в тайне.

Ниже в письме вы написали: «Иосиф сообщает мне, что вы согласились перевести это по подстрочнику. Я охотно уступил бы вам этот перевод, но в этом конкретном случае стихотворение мне очень близко и я уже затратил много времени и сил. Если вы пока не продвинулись слишком далеко, то, возможно, вы согласитесь перевести для издания „Фаррар, Страус и Жиру“ что-нибудь другое? Многие превосходные стихи пока никто за собой не застолбил». Со свойственной вам скромностью вы добавили: мол, надеюсь, что все переводы стихов, выполненные мной, «переработает какой-нибудь настоящий поэт».


В ответ он прислал крайне резкую короткую записку, где вообще не поблагодарил меня и даже умолчал о том, что я послал ему рецензию.


Записка лежит передо мной. Он «удивлен и шокирован» вашими «собственническими чувствами» и «эгоистическим интересом». Он пишет, что Бродский сам пригласил его заняться конкретно этим стихотворением. Он называет ваше письмо «неуместным», но швыряет вам стихотворение, как подачку, рекомендуя, чтобы вы сами известили об этом поэта и сообщили тому, что потребовали от Хекта самоустраниться.

А после этой записки, написанной 28 мая, он написал вам еще раз, 4 июня, не переставая сердиться, и повторил то же самое.


Предполагаю, он позабыл, что уже написал мне 28 мая.


Он вновь пишет, что ошеломлен вашими «собственническими чувствами», заявляет, что уступит вам перевод, а также перешлет Иосифу ваше «экстраординарное письмо».


Я полагал, что, если, по счастью, у нас обоих – и у него, и у меня – получатся варианты, которые устроят и Иосифа, и Нэнси Мейселас из «Фаррар, Страус и Жиру», то, возможно, в «A Part of Speech» удастся включить оба варианта. Так было сделано – по-моему, очень удачно – в издании «Selected Poems» Монтале в 1965 году.


В своем письме от 7 июня вы пишете, что никогда даже не намеревались «свирепо предъявлять права», как он выразился, на это стихотворение, а выражения, которые он выбрал, были «совершенно неуместны». Вы великодушно призвали его забыть о вашем письме и продолжать работу над его переводом. И он продолжил работу.

Хект не стал доделывать перевод наспех. 28 декабря 1977 года он написал Нэнси Мейселас, что уже отправил черновой вариант своего перевода. Он выражает опасения, что разочарует Иосифа, поскольку воздержался от всех попыток передать рифмы и размер и тем самым отдать должное «сладостной виртуозной технике оригинала». Он работал с двумя подстрочниками! Два человека, которые расшифровывали и перепечатывали набело его английские тексты, были крайне озадачены этим стихотворением, и «никто из них двоих не знал даже азов ни физики, ни геометрии… никто из них двоих не знал, кто такой Лобачевский и т. п.» Так что Хект тоже некоторое время блуждал во мраке. Он решил – «из скромности», как он выразился, переложить стихотворение верлибром, шестистишиями, «там и сям позволяя себе некоторые вольности». Он добавил, что эти вольности коснулись не только метрики; то обстоятельство, что он работал по двум подстрочникам, дало ему определенный простор при интерпретации оригинала.

Однако Хект, очевидно, влюбился в это стихотворение так же горячо, как вы. Он осыпал его похвалами:

богатство взаимопереплетенных тем, гибкость и разнообразие метафор, огромный масштаб, пестрота и гомогенность материала – все это показалось мне столь темным для понимания и одновременно столь необходимым, что с начала до конца я чувствовал, что, если бы я попытался подражать тем или иным чертам его стихотворной формы, это потребовало бы безжалостно пожертвовать многими из самых восхитительно оригинальных черт стихотворения, благодаря которым оно представляет собой ошеломляющий шедевр.

Он написал:

Позвольте мне немедля добавить, что я считаю это стихотворение потрясающим: оно не просто так же прекрасно, как и другие известные мне вещи Иосифа, но и так же прекрасно, как и почти все вершины мировой поэзии, которые я могу припомнить. Оно бередит сердце, в нем столько нежности, юмора, интеллекта и неистовая, хмельная свобода – печаль напополам с комизмом.

Тони мне так и не ответил. И это возвращает нас к телефонному звонку. Где-то между тем письмом и публикацией перевода мне позвонил Иосиф. Он знал, что за свой перевод я взялся еще раньше, чем Хект. Не помню, далеко ли я продвинулся. Но я перевел довольно много. Возможно, половину или три пятых – или две пятых, что-то в этом роде. Стихотворение длинное, трудное. Что ж, все шло трудно, я хочу сказать, подкидывало трудные задачи. Поиск верного решения требовал очень серьезной, очень усердной, долгой работы.

Иосиф спросил, смогу ли я доделать перевод за две с половиной недели. Я сказал, что это совершенно невозможно. «А как же Тони? – спросил я. – Что он скажет, если вы не опубликуете его перевод?» Он сказал: «А, ну-у… он может поместить его в книгу своих стихов». Возможно, Тони поступил бы так, но, я уверен, его бы это возмутило. Неприятный был эпизод.


Мне бы хотелось, чтобы вы завершили работу над своим переводом. Полагаю, все мы выиграли бы от возможности проанализировать оба перевода – нам вообще нужно больше переводов произведений Бродского. Тот эпизод выглядит еще досаднее, когда вспоминаешь, что к тому времени вы уже опубликовали «Бабочку» – работу, которая, на мой взгляд, еще отчетливее продемонстрировала, что вы – один из выдающихся переводчиков Бродского.

«Бабочка» («The Butterfly»)

В 1921 году в Кембридже Набоков написал стихотворение «Бабочка (Vanessa antiopa)». Вот его концовка:

Да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье,

крылья узнаю твои, этот священный узор[165].

В 1973 году Иосиф Бродский написал в ответ свою «Бабочку». Это, очевидно, случай, когда один поэт говорит с другим. Для Бродского это стихотворение стало шедевром – но и для вас тоже. Многие считают «Бабочку» вершиной вашей переводческой работы.


Что ж, время от времени, знаете ли, я от кого-нибудь получаю замечательные отзывы, какие-нибудь маленькие приятные новости о моих переводах. Собственно, так было всего пару месяцев назад. Я никогда не общался с ней ни лично, ни по телефону, но приглашенный профессор из России, прекрасный ученый и прекрасный человек, в то время работавший в колледже в Миннесоте, пересказал ее слова. В электронном письме мой коллега Рэндолл Пул[166] написал: «Карен Розенфланц с восторгом рассказывала мне о красивом глубоком переводе „Бабочки“ Бродского, который прочитала. Это ваш перевод, и он действительно красив».


Когда в 1979 году Иосифа Бродского попросили назвать его стихотворения, которые он любит больше всего, он назвал «Бабочку» и еще одно. (Второе – «Письма династии Минь».)

В книге «Joseph Brodsky: Conversations» он рассказал, как появилось это стихотворение. «Я пытался соединить две сущности – Беккета и Моцарта. Много лет назад, в России, я ухаживал за одной девушкой». Кстати, сведущие люди сказали мне, что этой «девушкой» была Марина Басманова, мать его сына, женщина, которой он посвятил много стихотворений.

«Мы ушли с концерта, концерта Моцарта, и когда мы бродили по улицам, она сказала мне: „Иосиф, в твоей поэзии все прекрасно“ и прочее, „но тебе никогда не осуществить в стихотворении ту легкость и при этом тяжесть, какая есть у Моцарта“. Это меня как-то озадачило. Я хорошо это запомнил и решил написать стихи о бабочке». Он добавил: «Что ж, надеюсь, у меня получилось. И Джордж Клайн замечательно перевел эти стихи»[167].


Я помню кое-что из того, что он говорил об этом стихотворении и Моцарте. Частично эти слова записаны, и теперь что-то хранится в Йеле, но у меня, конечно, есть копии. Я, вероятно, уже говорил вам, что он написал подробные комментарии к моему черновому варианту «Бабочки», на две или три страницы. К этому вопросу относится комментарий: «Просто думайте о Моцарте и Беккете». Ниже в том же письме он написал: «Вам необязательно включать сюда Беккета. Абсурд уже есть в Моцарте». Другими словами, он утверждал, что Моцарт уже достаточно ярок и силен, чтобы его включить, и вызывать дух Беккета не понадобится. Он думал о классической структуре. Моцарт: разумеется, это и есть та самая фигура, фигура бабочки, которую образуют строфы, и своего рода абсурдность.

Помню, он где-то, может быть в интервью, сказал: «Что ж, вы хотели что-то узнать о структуре. Хотите знать, как выстроить стихотворение? Изучайте Моцарта». Да, он полностью разделял ваше мнение. Он действительно любил законченные структуры – по-моему, вы можете так утверждать – и в музыке, и в архитектуре.