Определенно. Профферы снова приехали в Россию в канун Нового, 1970 года[173]. Но, враждуя с кем-либо, он мог быть непоколебим. Вот мнение Эллендеи Проффер: «И Набоков, и Бродский были очень остроумными людьми и очень чувствительными в том, что касалось их литературной чести. Оба были самоуверенны, честолюбивы, и в обоих жил сильный дух соревнования. Оба враждебно относились к тому, что понимали под фрейдовской теорией бессознательного»[174]. Иосиф был, так сказать, дофрейдистом. Советский Союз двигался своим путем, в обход какого бы то ни было психоанализа.
Вообще-то в 1920‑х русские слегка соприкоснулись с психоанализом, они тогда перевели кое-что из Фрейда и тому подобное.
Знаю, но Фрейд не внес смятение в психологию.
А спустя недолгое время его запретили.
Бродскому не было свойственно глубокое самоосмысление своих внутренних противоречий.
Гм, погодите-ка. А как же «Одиссей – Телемаку?» Помните, чем оно заканчивается?
Да. Снами, и эти сны невинны.
Попробую вспомнить, как оно звучит по-русски: «…i sny tvoi, moi Telemakh, bezgreshny». В твоих снах, мой Телемак… вообще-то буквально это значит «sinless». А я, возможно, написал «blameless». Он кое-что знал о фрейдовском… об эдиповом комплексе.
Ну-у, да, он знал теорию. Но когда спустя годы он встал к микрофону на стадионе в Мичигане и сказал, что о мужчине можно судить по тому, хорошо ли он обходится с женщинами, он, казалось, не отдавал себе отчета, как обходится с женщинами сам.
Согласен.
Возможно, тут было не без зависти. Набоков олицетворял подлинную изысканность, к которой стремился Бродский.
А Набоков далеко отставал от Иосифа как от поэта. Вы согласитесь с этой оценкой?
Сомневаюсь, что хоть один из русских поэтов последних нескольких десятков лет мог превзойти творчество Иосифа, но, если честно, поэзию Набокова я совершенно не знаю. Однако не в этом суть…
Поэзия своего рода академическая. Она не возбуждает. Не ошеломляет мощью. Я не нахожу ее оригинальной. Строгая форма, правильность и все такое прочее. А его проза… мне очень понравилась одна его прозаическая вещь. Как там бишь? «Пнин». Вы ее читали?
Я ее много лет не перечитывал и не имею права о ней рассуждать, но, по-моему, Набоков явно любит этого человека, профессора Пнина – не то что своих персонажей из «Лолиты»! – и там есть очень смешные места. Пнин – профессор, он, как следует подготовившись, едет читать лекцию о гуманизме Пушкина то ли в колледж Сары Лоренс, то ли в Маунт Холиок, но пропускает свою остановку.
В книге полно таких безумных историй. Герой – рассеянный профессор, когда он говорит по-английски, то твердит: «The quittance, I must have the quittance»[175], подразумевая «the receipt»[176]. Kvitantsiia — русское слово, оно значит «receipt». Но профессора никто не понимает.
Милейший персонаж. Растяпа, неуклюжий и воистину милейший. Это великая книга. Не стану утверждать, что Набоков не пробуждает у меня теплых чувств. Как минимум эта книга пробуждает. Учтите, Бродский сказал: «„Дар“ – шедевр русской литературы». По-английски эта книга называется «The Gift».
По-моему, он сказал то же самое о еще одной вещи: о «Даре» и о «Приглашении на казнь». Они написаны раньше. Ранние вещи, 1930‑х годов, Иосиф эти вещи любил, восхищался ими.
У Иосифа были весьма противоречивые отношения с наследием Набокова – русского писателя, который, как и он, взялся писать по-английски. Критики неизбежно сравнивали их – не всегда в пользу Бродского.
Вот нюанс, о котором забывают эти критики, – Бродскому было колоссально трудно писать стихи прямо по-английски или переводить на английский свои русские стихи, ведь он до подросткового возраста не знал по-английски ни слова. Я сам, хоть и в куда меньшем масштабе, столкнулся с похожей сложностью. Стивен Спендер, выступая в качестве консультанта по поэзии, пригласил Бродского на фестиваль[177] в Сполето 1974 года, в Италию. Но советские власти через свое посольство в Риме прибегли к шантажу. Они пригрозили, что, если там «разрешат появиться этому не-поэту Бродскому», они отменят разрешение выступить в Сполето, выданное какой-то советской балетной труппе из провинции. Так что Спендер, друг Бродского, сдался и «распригласил» поэта. Бродский, уже успевший добраться до Лондона, среагировал благородно, сказал, что он-то сможет выступить в Сполето и в другой раз, но для «маленьких балерин из Перми» это единственный шанс туда попасть. Спендер, боясь навлечь гнев советской стороны, даже не разрешал мне ставить аудиозаписи с вечеров Бродского – разрешил только для очень узкого круга в чьем-то гостиничном номере.
В этих обстоятельствах один молодой британский поэт написал стихи – приветствие этим балеринам и знак восхищения ими, и попросил меня перевести стихи на русский. Я объяснил ему, что перевожу только с русского на английский, свой родной язык. Но он настаивал. Так что, скрепя сердце, я все-таки взялся переводить его стихи на русский. Это далось мне очень трудно, результат меня не устроил, но я разрешил поэту вручить его приезжим балеринам. Не знаю, как они восприняли перевод. Но позднее я слышал, что поэт дал почитать мой перевод одному русскому, а тот лишь рассмеялся. К тому времени я уже почти двадцать пять лет читал, писал и говорил по-русски. Я прочел и оценил по достоинству стихи Пушкина, Блока, Ахматовой, Пастернака и Цветаевой. Но перевод английских стихов на правильный русский литературный язык был мне не по плечу.
Так что я очень сопереживал Бродскому. Я также считал крайне несправедливым сравнивать Бродского с Набоковым и, как некоторые критики, заключать, что первый уступает второму: ведь родители Набокова были богаты, они наняли ему англичан – гувернанток и домашних учителей, когда он еще не ходил в школу.
Правда, Иосиф далеко пошел и без частных учителей.
Мне трудно поверить, что такое возможно, но он самоучкой выучился читать по-польски. Он читал на польском Фолкнера. Читал на польском Кафку. Поразительно.
И, разумеется, он читал Збигнева Херберта и Чеслава Милоша. Милош наладил с ним контакт, как только в 1972 году Бродского выслали с rodina.
Ко времени, когда вышла книга Бродского «Selected Writings», он уже переводил Милоша и называл его одним из великих поэтов XX века – за восемь лет до того, как этот польский поэт получил Нобелевскую премию. В то время на Западе мало кто даже слышал имя Милоша.
Я тут читал пару рецензий, чтобы переслать вам. Одна рецензия короткая, но в ней есть очень интересная мысль. В ней сказано (разумеется, это рецензия на «Selected Poems»): «В этих стихах явлено сознание, которое нельзя назвать никак иначе, как религиозным сознанием». Так говорил Милош – говорил, что Бродский благочестив в том смысле, что в нем очень сильно чувство священности бытия.
Вы цитируете это в конце своей статьи о «Presepio», это выдержка из интервью, которое я взяла у Милоша. Вот что сказал мне Чеслав Милош: «Бродский очень тонко чувствовал священность бытия. Да. Поэтому я называю его благочестивым. Я не спрашивал у него, верит ли он в Бога – в нем чувствовалась эта открытость священному»[178].
Можно сформулировать и так. Священность существования человека. Священность языка и тому подобное.
Мне нравится, как написал Уильям Логан в рецензии на «Рождественские стихи» еще в 2001 году:
Бродский, любивший проводить Рождество в Венеции (а Венеция – полузатопленный монумент упадку архитектуры и веры), видел, с каким величием скептик может созерцать минувшие века – эти стихи выражают преданность прошлому без раболепства. Есть в них и что-то, почти подобное слабости, – сомнение, скрытое под сомнением Бродского: чувствуется, что он подозревал, что мифы внезапно могут оказаться правдой[179].
Глава 8. «Чем вы занимались на Второй мировой войне?»
В книге Людмилы Штерн[180]есть фото, где Иосиф запечатлен в офицерской фуражке своего «друга и переводчика». То есть в вашей фуражке. Не могли бы вы рассказать, как ваша фуражка увенчала голову Бродского в Нью-Йорке?
Это была моя повседневная форменная фуражка, сохранившаяся со Второй мировой войны. Снимок, где Иосиф в фуражке, а Мария отдает честь, сделал М. Петров[181] на одном из легендарных дней рождения Иосифа – собственно, на последнем дне рождения, 24 мая 1995 года. Праздновали у него дома, на Пиэрпонт-стрит, 22, в Бруклин-Хайтс; там он прожил три года после того, как в марте 1993‑го покинул свое многолетнее пристанище на Мортон-стрит, 44, в Гринвич-виллидже.
День рождения он всегда праздновал дома, но всегда, насколько могу припомнить, торжество организовывал и обслуживал Роман Каплан из знаменитого «Русского самовара» на Среднем Манхэттене с несколькими своими работниками – это были русскоговорящие, в основном молодые мужчины.
Как вы обычно поздравляли Иосифа с днем рождения?
Ну-у, я всегда что-то ему приносил или отправлял по почте. Несколько раз, когда его или меня в это время не было в стране, мы звонили друг другу по телефону. Но подарки на день рождения я приносил на торжество или отправлял почтой; были подарки сурово практичные – пара автопокрышек, потому что его покрышки облысели и я беспокоился за его безопасность за рулем. На сорокалетие, в 1980 году, я подарил ему виниловые пластинки – двойной альбом с поздними квартетами Моцарта. А в другой раз я подарил ему бокс-сет опер Перселла, в том числе «Дидону и Энея». На пятидесятилетие я написал в его честь стихотворение. Возможно, я смогу отыскать текст. Насколько помню, оно было с конечными рифмами на русском и итальянском, а также на английском