В другие годы я дарил ему разные вещи, как-то связанные с моей службой штурманом – во время Второй мировой войны я совершал вылеты с аэродромов на юге Италии. Помню, я подарил ему пару миниатюрных крылышек – не те большие официальные крылышки, которые я носил, когда был штурманом-астронавигатором, а маленькие, в форме пропеллера.
Иосифа завораживало все военное и военно-морское. Его отец был на войне фотокорреспондентом и носил форму, а он этим гордился. В детстве он увлекался всем героическим и мужественным. В отрочестве мечтал служить офицером на флоте. Но он был еврей, а евреев в училища не брали.
Я как-то подарил ему одно фото – вы знаете, как он любил фото своих друзей. Они занимали целую стену в его кабинете и в Ленинграде, и в Гринвич-виллидже. Помню, что на Мортон-стрит, 44, у него висело фото его старого близкого друга Томаса Венцловы с папой Иоанном Павлом II. Я подарил Иосифу фото, кажется, 8 на 10 дюймов, где начальник базы Авиационного корпуса армии[183] в Пуэбло, штат Колорадо – красивый, приветливый полковник – прикалывает к моему мундиру «Крест за выдающиеся летные заслуги». Это было не в период моих боевых вылетов – я совершил в общей сложности пятьдесят – с февраля по июль 1944 года; в смысле, я заслужил крест в боях, но вручили мне его осенью 1944 года, когда я был инструктором по штурманскому делу. Хороший снимок из моей офицерской молодости. Начальник базы пожимает мне руку и прикалывает к моему мундиру «Крест за выдающиеся летные заслуги». Насколько помню, это фото довольно долго висело на стене кабинета Иосифа. Вернемся к фото из мемуаров Людмилы Штерн. Редактор ее книги прислал мне гранки, и я их внимательно прочел, исправив несколько ошибок и заполнив еще больше лакун. По-моему, самой ошарашивающей лакуной была подпись к этому фото – в гранках сообщалось лишь: «Кто-то подарил ему эту фуражку, и он ее с удовольствием носил». После того как я прислал свои поправки, подпись к фото изменили: «Друг и переводчик Джордж Клайн подарил ему свою штурманскую фуражку со Второй мировой войны, и он ее с удовольствием носил». Направляясь в Бруклин-Хайтс на день рождения Иосифа, оказавшийся последним, я думал, что она станет весьма необычным подарком. Строго говоря, в тот день я не собирался дарить ее насовсем. Нет, я собирался одолжить ее ему на несколько месяцев. В общем, я пришел на день рождения с фуражкой, и он весь просиял, когда я вручил ее ему. Он сказал: «Ну-у, как же мне нравится эта фуражка». Он повторил это несколько раз. Он сказал: «Чувствую себя так, словно я был частью Второй мировой войны».
И в каком-то смысле, разумеется, он был ее частью.
В тот день Иосифа много фотографировали в моей фуражке, кадр, опубликованный Людмилой Штерн, – не единственный. Я видел еще полдюжины других снимков, он там с разными людьми. У меня есть фото Иосифа в одиночку – на нем фуражка, кобальтово-синяя рубашка и джинсы. И фото, где мы вдвоем. Есть снимок, где Иосиф в фуражке, а я обнимаю его одной рукой за плечи. И снимок, где в фуражке запечатлен я. По счастью, фуражка оказалась Иосифу как раз впору. Собственно, на наших фото вдвоем видно, что он надел ее, как положено, под правильным углом, не то, что я. Я слишком далеко сдвинул ее назад, со лба.
Он навеки остался ребенком той войны, верно?
Что ж, он сам так и сказал. По-моему, на дне рождения – то ли когда я отдал ему фуражку или только протянул, то ли, возможно, когда я уже уходил, – он сказал: «Ну-у, я всегда мыслил себя частью той войны». Я помню это выражение.
Мне вспоминается еще кое-что об этом дне рождения. Иосиф даже говорил, что наденет ее, когда «ляжет в ящик». Вообще-то он, в сущности, имел в виду смерть и гроб. Он выразил это на свой манер – слегка поэтично или, по крайней мере, нешаблонно. Его тон не был печальным или мрачным, он произнес это весьма бодро.
И, помню, я сказал Барри Рубину – он дружил с Иосифом, перевел несколько его стихотворений и Нобелевскую лекцию, а также был вместе с Барышниковым, Геннадием Шмаковым и мной в Йеле, когда Иосифа впервые удостоили степени почетного доктора наук, в 1978 году. На день рождения Барри пришел со своей молодой женой, я вам уже об этом что-то рассказывал. Они были женаты, по-моему, год или два. В общем, я взял да сказал что-то вроде: «А знаете ли, он все время говорит, что ляжет в ящик, – как бы мне хотелось, чтобы он не говорил такого». Не помню дословно ответ Барри Рубина, что-то наподобие: «Ну-у, у Иосифа просто такая манера выражаться».
М-да, но это были не просто слова – в итоге оказалось, что это не просто слова. Он умер, когда ему было всего пятьдесят пять, вскоре после полуночи 28 января 1996 года.
Я был на похоронах, в епископальной церкви в Бруклине[184]. Что ж, я довольно много рассказывал об этом, у вас есть моя небольшая статья о его «Presepio», она называлась «„Presepio“ Иосифа Бродского в контексте других его рождественских стихов»[185]. Я говорю об этом довольно много, но тут мне подумалось, что он был, как выразился Милош, благочестивым в нескольких смыслах этого слова.
В этой статье вы цитируете интервью, которое я взяла у Милоша. Он сказал, что Бродский был одним из тех, «для кого неотъемлемо важно благоговение перед бытием», и «очень тонко чувствовал священность бытия»[186].
Так или иначе, на ранней стадии богослужения или, наверное, в самом начале богослужения в церковь вошла небольшая группа людей, и, насколько помню, единственной, кого я сразу узнал, была Вероника. Я никогда не видел, чтобы люди так горевали. У русских есть выражение zaplakannoe litso – ну, знаете, лицо, которое было… не знаю, как сформулировать – когда долго рыдаешь. Она выглядела раздавленной, по ее лицу было видно, что она плакала и рыдала долго, дольше всех, кто там тоже был. Сразу было видно, что она удручена.
Помню, Сьюзен Сонтаг вытянула руку и погладила его гроб, когда гроб пронесли мимо, к выходу из церкви. Она вытянула руку, прикоснулась к гробу и как бы ласково погладила его. Уверен, так делали многие. Но мне уже не было ничего видно.
Вам известно обо всей этой христианской символике на его похоронах? О том, что на его груди лежал крест, и о подобных вещах?[187]
Сьюзен Сонтаг коснулась этого в нескольких словах:
У меня никогда не было ощущения, что Иосиф – еврейский писатель. Мы никогда не разговаривали на религиозные темы. Я человек абсолютно секулярный, и у меня было впечатление, что он тоже абсолютно секулярный. Христианством он интересовался, так как оно господствует в европейской культуре. Я отношусь к христианству так же. Увидев, что его тело выставили для прощания в католическом траурном зале в Нижнем Манхэттене, а потом погребли на протестантском кладбище в Венеции[188], – я была и там, и там – я удивилась. После смерти люди оказываются в полной власти своих родственников. Его материал – это были Гораций, Овидий и Оден, Ахматова и Цветаева. Зачем понадобилось приплетать к этому иудаизм? Зачем понадобилось приплетать к этому христианство?[189]
Любопытно, что она упоминает об Одене и Ахматовой, судьбоносно повлиявших на мировоззрение Иосифа. Он написал: «Поэзия Ахматовой содержит уникальный урок христианской этики в литературе – урок тем более ценный, что преподан он был в такие времена и в таких обстоятельствах, когда человек отличался от животного скорее количеством конечностей, а не чем-либо иным»[190]. А Соломону Волкову он сказал: «Ахматова уже одним своим тоном голоса или поворотом головы превращала вас в хомо сапиенс… В разговорах с ней, просто в питье с ней чая или, скажем, водки, ты быстрее становился христианином – человеком в христианском смысле этого слова – нежели читая соответствующие тексты или ходя в церковь»[191]. Примерно в тех же выражениях он говорил об Одене.
Но мы далеко ушли от вашей фуражки. И от дня рождения.
Вернемся к фуражке. Иосиф сказал: «Я надену ее прямо в ящик» – почти такими вот словами, он, возможно, сказал это, когда я только отдал ее ему или позднее, перед моим уходом – с этих праздников мне всегда приходилось сбегать пораньше, чтобы успеть на филадельфийский поезд и вернуться домой.
Праздник шел к концу, а Иосиф не снимал фуражку, и я, наверное, подумал: «Ну что ж, мне пора ее забрать». Я сделал какой-то жест или что-то сказал, и на его лице, насколько помню, выразилось страдание – как будто он думал, что я подарил ее насовсем, а теперь отнимаю.
Должно быть, это недоразумение вызвало неловкость.
Не уверен. Возможно, я придаю этому чрезмерное значение. Во всяком случае, свою фразу я помню: «Ну что, Иосиф, хотите оставить ее у себя?» Он сказал с чувством: «О да, хочу!» Его пыл меня очень удивил. Я сказал: «Что ж, послушайте. Давайте сделаем так. Пусть она лежит у вас до нашей следующей встречи». По-моему, он был доволен и этим. Но, разумеется, мы так больше и не встретились, правда, в декабре того же года у нас был долгий телефонный разговор. В январе 1996 года он умер. Он хранил фуражку до конца своих дней. После его смерти Мария сказала мне, что он носил фуражку почти постоянно до той недели, когда его не стало. Собственно, хотя фуражке перевалило за полсотни лет, в 1995 году она была в довольно приличном состоянии. Но когда я в конце концов – по-моему, в 2010 году – получил ее обратно, она была сильно заношена.