Да, я в нем уверен.
Но давайте вернемся к той первой встрече. Что вы ожидали увидеть, когда распахнется дверь? В смысле, были ли у вас какие-то ожидания, видели ли вы его на фото?
До знакомства я не видел ни одной его фотографии. Итак, он, как вам известно, был довольно хорош собой. Помню, я спросил у него: «Сколько вам лет?»
Он питал огромное почтение к возрасту, отчасти потому, что некоторые критики старшего поколения учили его метрике и просодии русского стиха. В общем, он заявил: «Двадцать семь». И немедля добавил, с саркастической усмешкой: «Извините, что так мало». В смысле, слишком мало лет. Позднее он сказал кому-то: «Ну а моему переводчику сильно под пятьдесят». Не совсем, но мне было уже сорок шесть. Ему казалось, что это уже старость, возраст почтенный.
Вы упоминали о своем воодушевлении. Чем вас воодушевила эта встреча?
О, я с воодушевлением ждал знакомства. Меня уже воодушевили его стихи, которые я успел прочесть. Разумеется, я ликовал оттого, что мы познакомились и я говорю с ним. Я хочу сказать, он, как вы сами знаете, был харизматичным человеком. Это было заметно уже при первом разговоре – мы беседовали примерно два часа.
Нашего разговора я не помню – само собой, мы говорили о его стихах.
Первая из множества встреч. Как часто вы встречались с тех пор?
Чуть ли не каждый день на последующей неделе и в те несколько дней в начале сентября, когда я снова приехал в Ленинград.
Но уже на заре знакомства вы оба привлекли внимание «официальных лиц».
Он собирался показать мне Фонтанный дом, где когда-то жила Ахматова. Когда мы шли пешком по ленинградским улицам, нам на хвост сел «кэгэбист»[28]. Иосиф обложил его крепкими русскими нецензурными словами, и нам пришлось оставить нашу затею.
У него уже был большой опыт общения с «кэгэбистами».
Иосифа впервые забрали и допросили в КГБ из‑за его публикации в подпольном альманахе[29] «Синтаксис» в 1960 году.
Итак, КГБ довольно рано внес в вашу дружбу колоритные обертоны. А затем вы простились с Бродским перед своим отъездом.
Обычно он говорил мне на прощанье «Don’t change» («Не меняйтесь») – эти слова он говорил на английском, либо, в последующие годы, «Khrani Vas Bog, Dzhordzh» («May God keep you, George»).
Любопытно. Для советского гражданина это, по-видимому, не было всего лишь сухой формулой вежливости. Но тот же самый человек написал стихотворение, которое заканчивается так: «единственная, в общем, благодать, доступная в деревне атеисту».
И еще кое-что произошло с ним в те годы, кое-что, о чем сейчас почти не упоминают, – непосредственный опыт, для описания которого он ввиду своего советского воспитания не имел ни языка, ни контекста. Из интервью 1988 года в Америке:
Вопрос. Вы говорили, что за всю жизнь вам были дарованы два или три откровения.
Ответ. Так и было, ну-у, два или три, так и было. Ну-у, вообще-то это мое частное дело. Можете себе представить, чтобы я – и вдруг говорил об откровениях? Почему я никому никогда о них не говорил – да просто подумал: «Ну-у, тогда меня сразу же запрут на замок». И вот еще что: они случились, когда я был довольно молод, ну-у, мне было года двадцать два, двадцать три[30]… И я подумал: «Ну-у, если я стану рассказывать об этом, ну-у-у, начнется что-то наподобие дела Жанны д’Арк…»
Вопрос. Да, наша эпоха определенно не питает большого доверия к тем, кто утверждает, что им ниспослано откровение.
Ответ: Глупо с их (sic! – Прим. пер.) стороны – со стороны эпохи.
Вопрос: Что человек узнает после откровения – что он узнает, чего прежде не знал?
Ответ: Ого. Вопрос дельный. Человек обретает уверенность в том, что он все делает правильно. Ведь подтверждение поступает издалека, это чуть ли не… как бы лучше сказать – проще говоря, кто-то удосужился прислать тебе инструкции из недр вселенной. Чувствуешь, что там вдали, в той огромной бесконечности, за тебя кто-то переживает. Собственно, оба раза, когда у меня случались моменты, которые я считаю откровениями, у меня было что-то вроде астрономического озарения, да? И, пожалуй, мне вообще-то очень грустно, что они прекратились, что давно уже не случалось ничего подобного… Вот и все, что я могу об этом сказать. Ну-у, наверное, там наверху все делается по случайному выбору… Или, возможно, нас слишком много, и теперь пришла очередь кого-нибудь другого. Думаю, просто, когда это происходит, ты это слышишь. Ты, в сущности, не можешь отрицать, что это происходит. Пытаешься мыслить рационально, насколько это в твоих силах, но, ну-у, не получается. Собственно, по-моему, одна из предпосылок… ну-у, это обычно приходит, когда ты действительно дошел до точки[31].
Тот, кто пережил подобный опыт, не позабудет о нем просто так.
У Иосифа было очень сильно развито чувство священности, священности бытия, священности языка, священности поэзии и человеческого существования; но, по-моему, он где-то написал: чтобы соприкоснуться с Богом, не обязательно ходить в церковь, не обязательно читать определенную литературу. Он, как вы и сами знаете, часто употреблял слово «Бог».
Что да, то да.
Он употребил это слово, когда мы впервые расстались надолго, – сказал, знаете ли, «Khrani Vas Bog, Dzhordzh».
К тому времени он худо-бедно говорил по-английски, но, насколько я понимаю, первое время вы с ним на английском не беседовали.
Английский он начал учить подростком и к 1972 году более-менее им овладел. Но заговорил свободно только лет в двадцать семь – двадцать девять.
Я бы сказала, даже позже. Даже спустя многие годы жизни в Америке его английский порой срывался в полную невразумительность.
В устной речи – возможно, да. Но литературный английский язык он чувствовал тонко, обостренно, так что его критика и предложения по поводу рабочих вариантов моих переводов были проницательными и конструктивными. Неизменно.
Однако, насколько я понимаю, при тех первых встречах вы разговаривали не на английском.
К счастью, я свободно овладел русским лет в двадцать семь – двадцать девять – за много лет до знакомства с Иосифом. В 1967‑м и 1968‑м мы беседовали по-русски. Примерно в 1974 году стали иногда переходить на английский. Его письма ко мне обычно написаны на русском, с вкраплениями английских слов и выражений. А мои к нему – обычно на английском, тоже с вкраплениями русских слов и выражений.
Разговоры продолжились в июне 1968 года, когда вы приехали снова. Не могли бы вы поделиться какими-то особенно памятными впечатлениями?
Белые ночи. Бродский взял напрокат лодку с веслами и покатал нас – мы были вдвоем или втроем – то ли по Неве, то ли по Фонтанке в час ночи – в это время суток там можно было читать газету «Правда», не напрягая зрение[32].
При одном из этих первых визитов он порывался преподнести вам книгу стихов, которую подарила ему Ахматова.
Книгу с дарственной надписью – «Иосифу Бродскому, чьи стихи кажутся мне волшебными» и датой «Москва, 28 декабря 1963 года». Он назвал эту книгу «царственный подарок» – то есть подарок, достойный монарха. В стихотворении 1956 года «Сон» Ахматова употребила выражение «царственный подарок» – возможно, она имела в виду подарок, который ей привез из Англии сэр Исайя Берлин. Я, конечно, рассыпался в благодарностях, но категорично заявил, что такого подарка принять не могу. Позднее я пожалел о своем отказе. После отъезда Бродского в эмиграцию книга, казалось, потерялась. Но он подарил ее Барышникову, а тот, в свою очередь, передарил музею Ахматовой в Санкт-Петербурге, и теперь ее там бережно хранят.
«Стихотворения и поэмы»
Давайте немного поговорим о книге 1965 года «Стихотворения и поэмы». Она появилась благодаря тому, что за границу нелегально переправили рукописи, ранее собранные Константином Кузьминским и Григорием Ковалевым.
Ее соредакторами в США были Глеб Струве и Борис Филиппов. К тому времени они уже составили несколько основательных изданий русской поэзии на Западе, в том числе произведений Ахматовой и Мандельштама. В этой новой книге было 239 страниц, стихи для нее были извлечены из самиздатских источников, а выпустило ее издательство «Международное литературное содружество» («Интер-ленгвидж литерари ассошиэйтс»), работавшее в Вашингтоне и Нью-Йорке. Струве и Филиппов постарались как можно лучше подготовить к печати те рукописи, которые были в их распоряжении в 1964 году. А затем, с целью уберечь Бродского от гонений, решили не указывать на титульном листе свои имена; Струве также взял для своей вступительной статьи псевдоним «Георгий Стуков».
Насколько я понимаю, плоды их трудов вызвали у Бродского смешанное чувство.
Это издание Бродский впервые увидел после возвращения из Норенской – из ссылки. Ему, очевидно, было приятно увидеть томик своих стихов, выпущенный эмигрантским издательством: на тот момент у него практически не было публикаций в своей стране, а было ему тогда двадцать пять лет. Но за период с 1957‑го по 1965‑й год, охваченный книгой «Стихотворения и поэмы», он очень изменился как поэт.
К тому времени он написал «Горбунова и Горчакова» о своем пребывании в психиатрической больнице[33]. И «На смерть Т. С. Элиота» – уже в Норенской. Несомненно, в результате пережитого он очень повзрослел и как человек, и как поэт.
Что ж, именно поэтому он остался недоволен этой книгой. Его огорчило, что в нее включили столько образчиков juvenilia. Также его раздражали опечатки и мелкие ошибки, хотя, предполагаю, он понимал, как сложно редакторам работать с самиздатскими рукописями, без возможности что-то уточнить у автора. Для подборки, которую я предложил составить, – из нее в итоге получилась «Остановка в пустыне», – он мигом напечатал на машинке список из двадцати шести стихотворений 1957–1961 годов, которые, по его мнению, никак нельзя было в нее включать. Двадцать два из этих двадцати шести стихов уже попали в книгу 1965 года, в том числе «Рыбы зимой», «Гладиаторы» и «Памятник Пушкину». Позднее, в 1992 году, когда в Санкт-Петербурге вышли первые два тома «Сочинений Иосифа Бродского», только четырнадцать из этих двадцати шести стихотворений остались за бортом, а двенадцать все-таки просочились в собрание, в том числе «Еврейское кладбище около Ленинграда», «Пилигримы» и «Я, как Улисс».