«Человек, первым открывший Бродского Западу». Беседы с Джорджем Клайном — страница 8 из 42


Да, и ужас как медленно. Знакомые, навещавшие Иосифа, доставляли письма и весточки. Этим занимались в том числе Фейт, Аманда и Вероника Шильц – близкая приятельница Бродского, профессор археологии Безансонского университета во Франции, специалист по скифскому искусству. С Иосифом она познакомилась в Ленинграде в середине 1960‑х, стала одним из крупнейших переводчиков его стихов и прозы на французский.


Не могли бы вы рассказать побольше об этой тайной переписке?


Иногда я посылал список вопросов, а Бродский отправлял мне свою ответную записку – либо курьеры, поговорив с ним, собственноручно писали мне ответ. В некоторых случаях на листке с моими машинописными вопросами он вписывал свои ответы от руки, часто красными чернилами, и отдавал мой листок гостям, а те возвращались с этим посланием домой – в Лондон, Париж или Нью-Йорк. Бывало, он записывал ответы на мои вопросы, иногда дополняя их текстами новых стихов, прямо в блокнотах своих гостей. Например, в августе 1969 года роль курьера выполняла Кэтрин Гибсон, аспирантка Колумбийского университета. Она привезла мне три великолепных новых стихотворения, написанных аккуратным почерком: «Почти элегия» (осень 1968 года), «Зимним вечером в Ялте» (январь 1969-го) и «Стихи в апреле» (весна 1969-го). В ноябре 1970 года Иосиф прислал мне список поправок к «Остановке в пустыне». Вероника Шильц привезла мне ксерокопию правок, внесенных им в Ленинграде в ее экземпляр «Стихотворений и поэм». Это помогло в работе не только над «Остановкой в пустыне», но и над переводами некоторых стихотворений из обеих русских книг, ведь некоторые поправки изменяли смысл.


14 января того года Исайя Берлин написал вам письмо из колледжа Вулфсона, Оксфорд: «На мой взгляд, он самый проникновенный из ныне живущих поэтов, даже если и не самый лучший, и я рад получить любое его произведение и рад получить ваши переводы». Эта оговорка – «даже если и не самый лучший» – раздосадовала бы Ахматову, дружившую с Берлиным. Затем, 11 мая 1970 года, он написал вам, чтобы поинтересоваться, как ему послать Иосифу телеграмму, а заодно выразил опасения: «подобная телеграмма от кого-то наподобие меня подвергла бы его риску, а, значит, в конечном итоге принесла бы больше вреда, чем пользы, пусть даже ему было бы приятно ее получить». «Я действительно в большом восторге от его стихов, как вы вполне можете себе представить. Но я не знаю, в каком списке числюсь у советских властей, и мне страшно даже подумать, что мой поступок ухудшит его положение. Не будет ли лучше, если я попрошу Лоуэлла отправить ему что-нибудь?» Вы предположили, что будет благоразумнее, если поздравление направит кто-то наподобие Лоуэлла, поскольку Берлин, «возможно, числится в некоем советском черном списке чуть ли не по высшему разряду». Это поздравление, по-видимому, много значило, ведь Берлин организовал поездку Ахматовой в Лондон и Оксфорд в 1965 году. Тем временем обмен мнениями с лондонским «Пенгуином» и тайная переписка с Ленинградом продолжались. Но вы все отчетливее и отчетливее осознавали, что Иосифу Бродскому нельзя долее оставаться в СССР.


По вопросам издания книги и переводов Стангос и Альварес связывались со мной по почте, а иногда по телеграфу, один-два раза – по телефону, они позвонили мне из Лондона в Ардмор, это в Пенсильвании. Лично мы встречались дважды – в августе 1968‑го и в июле 1970‑го в лондонском кабинете Стангоса. После отъезда из СССР Бродский приходил в тот же кабинет к Стангосу – это было в июне 1972-го, присутствовали также Альварес и Оден. В следующий раз Бродский побывал в издательстве в июне 1973-го, когда «Selected Poems» уже отправили в типографию.


Поддержка Одена определенно помогла Иосифу, но еще важнее, что после личного знакомства у Одена пробудился свойственный ему могучий «отцовский инстинкт». Он организовал Иосифу ошеломляющий дебют на Международном поэтическом фестивале в Лондоне в июне 1972 года. В статье в «Кеньон ревью» я описала это так:

Когда поэт – взволнованный, с всклокоченными волосами, неизвестный публике – шел к сцене, время словно бы остановилось. «Это было ошеломляющее и в то же время в чем-то трагическое выступление. То есть в нем была какая-то трагическая составляющая: молодой поэт, практически один на сцене»[42], – вспоминал Дэниэл Уайссборт, тоже присутствовавший на Международном поэтическом фестивале в Лондоне в июне 1972 года.

Всего несколькими днями ранее Иосифа Бродского выслали из Советского Союза, и У. Х. Оден взял его под свое широкое заботливое крыло, всячески ограждал его от журналистов. Уайссборт вспоминал, что молодой поэт был «один в целом мире, и рядом ничего – ничего, кроме его стихов, ничего, кроме русского языка, „мастером“ которого он был, он сам предпочел бы сказать – „слугой“»[43].

И вот полились стихи – он читал с гипнотической интонацией, которая стала его коронной манерой, звучание было архаическое – то ли погребальный плач, сохранившийся от какой-то потерянной цивилизации, то ли древняя молитва, то ли мерный, как щелчки метронома, вопль. А затем все закончилось.

«Когда чтение окончилось, аудитория потрясенно молчала. Молчал и поэт на сцене – недоступный, опустошенный, выглядевший собственной тенью. Как будто из воздуха выкачали звук. И это была самая правильная реакция – беззвучие, в котором слышишь лишь собственное дыхание, чувствуешь присутствие лишь собственного физического тела, своей – изолированной – личности, – написал Уайссборт (впоследствии он тоже переводил Бродского). – Сказать, что мы были под впечатлением, было бы слабовато. Мы были тронуты – не только эмоционально, но и физически»[44].

Глава 3. Неужели КГБ оберегал русскую поэзию?

За тобой следят, твои разговоры прослушивают через «жучки», твои рукописи можно вывезти за границу только контрабандой – в таких вот условиях жил в Ленинграде Иосиф Бродский. В эру холодной войны наши представления о КГБ в Восточном блоке были навеяны, естественно, всякими фантазиями – фильмами о Джеймсе Бонде, телесериалом «Миссия невыполнима» и иже с ними. Между тем, когда сотрудники КГБ допрашивали вас, Джордж, у этого была не только зловещая, но и комичная сторона, а расчетливая игра, похоже, соседствовала с некомпетентностью.


Я недавно задумался о некоторых странных аспектах моих столкновений с КГБ. Нам следует исследовать этот вопрос поглубже, ведь два важных столкновения были связаны с Иосифом.


Что эти люди могли сделать вам – гражданину США? Разве что выдворить вас из СССР и никогда больше не давать вам визу?


Да, все это определенно было в их силах. Но они могли сделать и что-то гораздо более серьезное. Вот что случилось несколькими годами раньше, в 1963 году, – Фред Баргхорн, йельский профессор, специалист по советской политике, был арестован по грубо сфабрикованным обвинениям и провел в общей сложности шестнадцать дней в печально известной тюрьме на Лубянке, почти все время в одиночной камере. Когда Баргхорн шел по улице в Москве, к нему подскочил незнакомый мужчина и сунул ему в руки какие-то бумаги, свернутые в трубочку. Баргхорна немедля заковали в наручники и увели, чтобы обвинить в шпионаже на том основании, что «он имел при себе секретные советские документы». Об этом инциденте я помнил с болезненной ясностью, так как Эллен Мицкевич, бывшая аспирантка Баргхорна, – она неутомимо боролась за его освобождение – была моей приятельницей. Советские тюремщики с тяжеловесной иронией подогрели душевные муки Баргхорна, предложив ему скоротать время за чтением «Американской трагедии» Драйзера в русском переводе[45].


Когда КГБ заинтересовался вами? В 1968 году?


Это началось намного раньше, задолго до того, как я познакомился с Бродским, хотя в итоге некоторые из моих предшествующих столкновений с КГБ переплелись и с его биографией. В 1956 году, когда я впервые побывал в России, за мной, насколько мне известно, не следили, но в следующей поездке, в 1957‑м – наверняка следили, и во всех последующих поездках – тоже, и в 1968‑м. Словом, за тринадцать лет я совершил шесть поездок – и в пяти за мной следили. Не забывайте, осенью 1956 года советские войска жестоко подавили Венгерское восстание[46]. На следующий год культурно-интеллектуальная атмосфера в Ленинграде, Москве и Киеве сильно изменилась к худшему. Свободы определенно поубавилось, контроль над мыслями и высказыванием мнений усилился, а русские, с которыми я общался в 1957 году, нервничали сильнее, чем в 1956‑м.

В 1960 году я совершил самую долгую в своей жизни поездку в СССР – на целых шесть недель. Моим друзьям – таким, как русист Джим Сканлан, занимавшимся примерно той же работой, что и я, – удавалось прожить в СССР целый семестр или даже целый год. В 1964/65 учебном году я тоже попробовал это проделать, и американская сторона согласилась, но советская сторона после долгой волокиты ответила отказом.


Уточним: согласно вашему ежедневнику за тот год, вы пробыли в СССР с 3 июля по 14 августа, а затем, с 14 по 18 сентября, совершили первую в жизни поездку в Польшу. А затем посетили Прагу, Будапешт и еще несколько городов. Расскажите мне о своих первых стычках с КГБ. Попробовали ли вы хоть раз разоблачить сотрудников КГБ, которые в том году ходили за вами хвостом?


Как ни удивительно, да. Дважды в один и тот же день 1960 года, двоих разных сотрудников. Выходя из своей гостиницы в Москве, я заметил, что какой-то человек идет за мной вслед. Я устроил ему проверку: остановился, пошел в обратном направлении и купил газету, а он тоже остановился, пошел в обратном направлении и сделал вид, будто что-то покупает.

Я путешествовал уже без малого два месяца, и мои хлопчатобумажные носки протерлись. Я сделал то, что в Лондоне или Париже сделал бы в такой ситуации любой американец – спросил у горничной, не будет ли она любезна заштопать мне носки, и предложил ей два доллара местной валютой. Ответ русской горничной удивил меня. Она сказала: «Нет-нет, я не могу этого сделать. Для этого у нас есть специалисты».