Человек под копирку — страница 22 из 30

Вот уже теплая волна расслабления, которую мы называем сбрасыванием балласта, коснулась кончиков пальцев на ногах и плавно покатилась вверх, оставляя за собой ничто. Еще минута, и наступит полное отрешение, я окунусь в гулкую тишину, отыщу свое место в гармонии и окунусь в ток кармы. О, как я буду купаться в ней, как буду подставлять ей каждую клеточку, каждый атом свой!

И вдруг вместе с тревожным сжатием сердца я почувствовал, что не могу отрешиться. Перед глазами у меня стояло лицо Лопо. Я вздохнул. Если в момент отрешения сознание разрывается, значит, ты не готов к погружению. Это очень опасное состояние. Пактор Браун говорил: «Погружение – духовная пища, без которой нельзя обойтись. Но если уж ты начинаешь обходиться без нее, вряд ли ты скоро почувствуешь голод».

И все же в отличие от предыдущих дней, когда я тоже не мог погрузиться, сегодня я не испытал шока. Не было почему-то ощущения потери. К своему удивлению, я почувствовал, что не потерял даже странного ощущения торжествующей легкости, которое испытал, выйдя из операционной.

Когда-то такое ощущение уже овладевало мною. Когда-то давно. Совсем давно. Да, это было давно. Отец уже умер. Я остался совсем один. Мать не замечала меня. Она считала меня сыном отца, а отцу она – так мне казалось – не могла простить нашей жалкой квартирки, где было так тяжело поддерживать симметрию, долгих месяцев болезни, молящий и жалкий его взгляд, нищеты.

Я жил тогда практически на улице, и асфальтовый мир был единственным миром, который я знал. Я знал, как пахнет разлагающийся на солнце мусор, как пахнет рвота нарков, как пахнет облупившаяся штукатурка.

Был жаркий летний день. По двору и мостовой были разбросаны голубые озерца, но я знал, что это мираж. Воздух был густой, и смрад обладал физической плотностью. Я сидел у пожарной лестницы. Я был убит. Мне не хотелось жить. Я думал о том, что нужно схватиться за ржавое железо лестницы, подтянуться – нижней ступеньки не было, – залезть повыше и броситься вниз. И всё. Мать, наверное, и не заплачет, а Джои пожмет плечами. «Все-таки не заплатил», – скажет он и подмигнет неизвестно кому своим единственным и жестоким глазом. Я должен был ему семнадцать НД и знал, что во всем мире нет человека, который мог бы дать мне эти семнадцать НД или спасти меня от Джои. Я уже в двадцатый раз бросался с лестницы вниз и ощущал на лице последний, страшный ток воздуха, когда на голову мне вдруг опустилась рука.

«Ты чем-то расстроен?» – спросила рука.

Я не мог ответить. Я поднял глаза и увидел маленького человека в одежде пактора. Он улыбался мне, и рука его словно отняла у меня часть страха. Это был пактор Браун, и я пошел за ним, как увязавшаяся собака. И когда я понял, что он не гонит меня и мне не нужно будет возвращаться к одноглазому Джои, ждущему свои семнадцать НД, я испытал чувство торжествующей легкости.

«Нет ничего слаще, – сказал мне потом пактор Браун, – чем чувство невыполненного долга. Или неотданного».

Послышались быстрые шаги. Я открыл глаза. Генри Клевинджер, в отличие от меня, успел побриться и причесаться. Готов спорить, что и в день Страшного суда он явится чисто выбритым, тщательно одетым и нетерпеливым: «Меня, кажется, кто-то звал. Какой-то трубой. В чем дело? Я тороплюсь. Ах, Страшный суд? Нельзя ли побыстрее?»

– В чем дело, вы не знаете? – спросил он меня.

– Садитесь, мистер Клевинджер. Во время нашего свидания у вас в доме, если не ошибаюсь, вы тоже меня приглашали сесть. (На мгновение в его глазах промелькнул испуг, но тут же исчез.) Садитесь, садитесь. Доктор Грейсон просил меня встретить вас, потому что все остальные заняты.

– В такое время… – пробормотал Клевинджер и посмотрел на часы, но я заметил, что он уже потерял долю своей самоуверенности. – Что же случилось? Что-нибудь с Оскаром?

– Да. Ночью ему стало хуже. Что-то со второй почкой. Возникла опасность, и операцию решили провести незамедлительно. Она уже идет.

– Как?! – подпрыгнул Генри Клевинджер, но подпрыгнул как-то респектабельно, элегантно. Я бы так не смог подпрыгнуть, если даже тренировался месяц.

– Очень просто.

– И…

– Пока я знаю столько же, сколько и вы.

«Отцы-программисты, – подумал я, – как же все-таки легко лгать. Насколько труднее говорить правду. Впрочем, оно и понятно. Мать-природа позаботилась о том, чтобы все живое лгало друг другу. Все маскируется, прячется, скрывает свои намерения. Включая и гомо сапиенс. Может быть, он и стал сапиенс только потому, что обманывал и лгал лучше бедных обезьян…»

Генри Клевинджер откинулся в кресле и искоса посмотрел на меня. Должно быть, он решил, что обязан передо мной извиниться, потому что солидно откашлялся и сказал:

– Мистер Дики, я, разумеется, понимаю, что наше прошлое свидание у меня в доме было… Но вы должны понять… Дело касалось не только меня, но и доктора Грейсона и всего этого места. – Он сделал широкий жест рукой.

– Я прекрасно понимаю. Все это, право, пустяки. Меня усыпили, перевезли сюда, месяц держали в камере без окна… Стоит ли говорить о таких мелочах?

– Мистер Дики, я обладаю кое-каким влиянием в Первой Всеобщей Научной Церкви, и я надеюсь, что смогу в будущем быть вам полезен… Было бы грустно, если бы вы не смогли подняться выше личной обиды. Поверьте мне, я вполне искренен с вами. Я не смог бы кривить душой в минуты, когда за стеной оперируют моего сына…

Я посмотрел на Генри Клевинджера. Священный Алгоритм, сколько в нем было уверенности в своей правоте, сколько благородства! «В минуты, когда за стеной оперируют моего сына». В минуты, когда за стеной лишают жизни человеческое существо, купленное им за деньги. И если на самом деле все не так, меньше всего в этом виновен сам Клевинджер.

Удивительно все-таки эластична наша Первая Всеобщая, если в ее лоне прекрасно устраиваются Генри Клевинджеры… «Я обладаю кое-каким влиянием в Первой Всеобщей…» И ведь действительно, наверное, об­ладает…

И тут я сказал себе: хватит, Дин Дики. Ты все-таки забываешь, что человек, сидящий перед тобой, потерял сына. Он не знает об этом сейчас, но он узнает…

Что бы ты почувствовал, если у тебя был сын и ты его потерял? Можешь ты представить себе боль такой утраты? Нет, наверное, не можешь. Ты ведь и помоном стал для того, чтобы не иметь ничего, что можно было бы потерять… Да, но зато я растворился в Церкви… Растворился ли? В Церкви, в которой покупатель чужих тел Генри Клевинджер обладает кое-каким влиянием?

Отцы-программисты, откуда у меня столько темных чувств, зачем я втираю в едва затянувшиеся раны соль презрения и недоверия?

Дверь в коридор распахнулась, и двое в белых халатах выкатили из операционной каталку. На ней, прикрытое простыней, лежало тело.

– Это… – Клевинджер привстал в кресле, но тут же, наверное, понял, что он видит перед собой. Как завороженный он уставился на то место, где под простыней должна была быть голова и где ничто не поднимало ткань.

Вслед за каталкой из операционной вышел Грейсон. Он стянул с себя шапочку и вытер ею лоб. Он был все-таки незаурядным актером – столько в жесте было спокойной усталости хирурга, который только что благополучно провел трудную операцию.

– Ну как, доктор?

– Отлично, мистер Клевинджер. Я бы даже сказал, что у вашего сына тело еще лучше, чем было. Недаром мы не даем нашим слепкам бездельничать и поддерживаем у них хорошую форму…

– Благодарю вас, доктор Грейсон, – с чувством сказал Клевинджер. – Вы спасли мне сына. Могу я взглянуть на него?

– Только с порога операционной и только секундочку…

– Я понимаю, я понимаю.

Мы все трое подошли к двери операционной, и доктор Грейсон распахнул ее. На столе, укутанный простынями и повязками, спал Лопо. Но если бы я не знал, что это Лопо, я бы вполне мог принять его и за Оскара Клевинджера.

Генри Клевинджер прерывисто вздохнул и протянул руку Грейсону.

– Доктор, я…

– Вы можете спокойно лететь домой хоть сегодня же. Когда Оскар сможет вернуться, мы вам сообщим. Что касается денег…

– Я помню, доктор.

– Я в этом не сомневался.

Глава 18

–Как ты себя чувствуешь, Лопо?

Он неуверенно посмотрел на меня и хотел было тут же по привычке спрятать глаза, но вспомнил, что я ему говорил.

– Я спал. Не хотел, а спал.

Теперь, когда я мог смотреть на него и он не отводил взгляда, я впервые увидел, какие у него были удивительные глаза – доверчивые и нетерпеливые. Как у ребенка.

– Так нужно было, Лопо. И давай договоримся: я буду называть тебя не Лопо, а Оскаром.

– Оскаром?

– Да, Оскаром. Так звали твоего человека-брата. Он умер.

– Что значит «умер»? Ушел в Первый корпус? Почему я его не вижу тут? Мы ведь в Первом корпусе?

– Да… Оскар, в Первом. Представь себе, что ты видишь птицу.

– Какую птицу?

– Все равно какую. Просто птицу.

– Просто птиц не бывает. Есть урубу, колибри, мараканы, байтаки…

– Ну хорошо. Ты байтака. В тебя выстрелили из ружья и попали. Что с тобой станет?

– Я упаду на землю. А может быть, застряну в сучьях и меня будет трудно найти.

– Это понятно, дорогой… Оскар. Но ты будешь живой?

– Нет, конечно. Байтака не будет живой.

– Но ведь она не попала в Первый корпус?

– Нет. Байтака не слепок и не человек. Зачем ей в Первый корпус?

Я вздохнул. Я на мгновение представил себе, что мне со временем придется объяснять ему, как функционирует биржа и что такое университет. Но Лопо – "Оскар не вызывал у меня раздражения. В нем было, наверное, килограммов семьдесят пять веса, и вряд ли я мог бы легко справиться с ним, но я испытывал чувство покровительства.

– Байтаке, конечно, не нужно в Первый корпус. Давай по-другому. Ты умеешь представлять? Видеть в голове то, что глаза сейчас не видят? Ты можешь представить себе сейчас Заику?

– Могу. – Он улыбнулся удивительно нежной улыбкой. – Конечно, могу. Я всегда вижу ее, даже когда глаза ее не видят.

– Тогда представь, что мы идем по лесу. Нет, лучше представь, что мы плывем по реке в лодке. Представляешь?