– Это вопрос разницы отношений: перед вами паства или стадо, да?
– В том числе да. Но с моей точки зрения, это чисто сектантский, гуруистский подход. От него не застрахована ни одна религиозная система в мире. Здесь главный вопрос для священника в том, сможет ли он как-то выстроить свою жизнь без этих подмен.
Перед рукоположением в священники я беседовал с епископом, который принимал у меня ставленническую исповедь – это такой экзамен совести, когда ты должен очень глубоко исповедоваться за всю свою жизнь. И он сказал мне слова, которые я запомнил на всю свою жизнь: «Помни, Бог гордых противится. А смиренным дает». У меня ушло некоторое время на глубинное понимание этих слов. О том, что смирение – это не значит, что человек ничего вокруг себя не видит, не слышит, ничего никому не говорит и поэтому не действует. То есть, смиряясь перед всем и всеми, как бы и не живет. Потому что зачем это всё тогда?
Смирение – это когда слово твое всегда следует за словом Евангелия, а мысли – за той заповедью, которую Христос говорит. И это очень сложный путь. Ведь человек так устроен, что вечно хочет себя показать, выдвинуть себя на первое место. И это так мило, так понятно и так приятно, что иногда незаметно вдруг оказывается, что ты думаешь, будто говорит Христос, а на самом деле Христос давно молчит и смотрит на тебя с удивлением, а говоришь всё время ты. Это огромное искушение для священника.
И со мной это время от времени происходит, наверное. А в юности, если честно, происходило довольно часто.
Жизнь в тревожном состоянии. «А вот я сейчас так себя показываю или всё-таки мне хочется, чтобы люди о Христе что-то узнали?» – это для священника самое главное и важное, чтобы не за собой вести людей, не себя всё время транслировать, не свои какие-то ужимочки другим являть, а научить людей через свой собственный опыт или просто через помощь, совет и указание: «Вот туда смотри, попробуй сам найти Христа». С ним подружиться. С ним в конечном итоге сродниться.
– Но при этом любой, даже такой сознательный и «тревожный» священник, – это часть большой системы, которая очень похожа на политическую.
– Да, спору нет.
– Значит, каждое свое слово вы, так или иначе, должны соизмерять с тем, что вот вы служите Богу, но работаете всё же в церкви.
– Ну нет. Я всё время служу. И Богу, и церкви. Я не могу отнестись к своему священству как к работе. Я работаю как журналист – вот это я работаю. Я работаю как преподаватель. Но остальное – служение. Вот тут ничего не сделаешь.
– Хотите сказать, что в этом служении вы не ограничены рамками того, как устроена церковь? Можете высказываться как угодно по каким угодно вопросам, в том числе и во время проповеди?
– Мне, по крайней мере, ничто это не запрещено. Нет никаких внешних запретов или дисциплинарных норм, которые бы возбраняли мне говорить то, что я думаю и считаю важным. Но, разумеется, если я буду открыто проповедовать осужденную ересь или ереси, которые идут вразрез с догматами нашей Святой Церкви, то я нарушу клятву, которую давал при получении священнической хиротонии. Это да.
Но я понимаю прекрасно, что вы имеете в виду: все мы живем в таком взаимосвязанном обществе, где все друг от друга зависят. Священник зависит от священника-настоятеля, который выше его по рангу, потому как служат-то они служат, но зарплату всё равно получают, так? Священник зависит от своего правящего архиерея. Правящий архиерей зависит от Синода и от патриарха. Все в какой-то такой не только иерархической, но и человеческой зависимости пребывают. Бывают случаи, когда настоятель может так прищучить какого-нибудь бедненького священника, что ему жить не захочется. Бывают – и нередко – случаи, когда правящий архиерей может задавить любого священника, запретить его в служении, если ему что-то не понравится. А для священника быть запрещенным в служении – это лишиться всего на свете сразу.
И поэтому в каких-то случаях такие странные человеческие отношения внутри церкви выходят на первый план: священник вынужден где-то молчать, чего-то бояться, каким-то образом, может быть, даже льстить тому, от кого зависит его внешняя человеческая судьба. И речь не об абстрактном священнике. Возьмем хотя бы меня: я служу священником двадцать пять лет, я настоятель московского прихода. Мысль, что у меня это может кто-то отнять, для меня совершенно невыносима.
Мы сидим с отцом Алексием Уминским в гостях у фотографа Юрия Роста. На Уминском – широкополая черная шляпа, которую он постоянно меняет на другую – кургузую, с красным помпоном. На кухне Рост жарит картошку с грибами, отец Алексий, раскачиваясь в кресле, нахваливает ро́стовскую грибную водку: «Юра делает ее такой, какой никто в мире не умеет делать. Она едва ли не вкуснее чачи!» – подмигивает Уминский. Он недавно вернулся из поездки в Грузию. Смотрим на его телефоне видео джем-сейшена, который затеяли в Тбилиси Уминский со своим коллегой, грузинским священнослужителем отцом Александром Голдавой. Видеопросмотр прерывает звонок. «Да, Машенька! Машенька, у нас такой хороший вечер, мы у Юры. Приходи скорее. Ивана бери с собой. Обязательно!»
Кладет трубку. Улыбается. «Это Маша. Сейчас будут». Матушка Мария, жена отца Алексия Уминского и их сын Иван будут с минуты на минуту. «Как раз к картошке!» – сообщает Рост из кухни.
Спрашиваю Уминского: «Как Грузия?» Откидывается в кресле. Зажмуривается и читает по памяти стихи Давида Самойлова.
Отвези меня в Грузию! Здесь я хочу умереть.
Но сначала хочу поглядеть со скалы над Сигнахи
На долину, где осень кует виноградную медь
И стоят полукружием горы, надвинув папахи.
В Алазанской долине пои меня местным вином,
Я потом буду долго жевать золотую чурчхелу.
Увези меня в Грузию, друг, приведи меня в дом.
Только здесь я сумею отдаться последнему делу.
Только здесь, где однажды запели Шота и Важа,
Только здесь, где стояла препона всевластью ислама.
Только здесь, где судьба доведет меня до рубежа,
Только в Грузии, здесь, и начнется последняя драма.
Пусть я буду дыханием хóлмов ее освежен.
Пусть я буду объят, опоен ее долей и волей,
Византийскою нежностью тонких грузинских княжон
И медлительным вежеством добрых крестьянских застолий.
Отвези меня в Грузию! Здесь я хочу умереть.
Здесь, с друзьями, окончится вдруг ощущенье чужбины.
И еще я хочу, и еще я хочу посмотреть
Со Сигнахских высот в глубину Алазанской долины.
В желтом и оранжевом свете, неровном из-за дыма сигарет, которые курит хозяин дома, отец Алексий выглядит героем старого английского фильма про благородство, мудрость и отвагу. Сообщаю ему об этом. «Ну что вы, что вы. Я просто московский хиппи».
– Как может хиппи стать священнослужителем Русской православной церкви?
– Вы, Катя, не поверите, но путь русского хиппи – это естественный путь в церковь.
Мой взгляд падает на гигантское каменное яйцо. На яйце размашисто написано «ХВ». Христос, стало быть, Воскресе.
– Ваш почерк? – спрашиваю отца Алексия.
– Мой, конечно, мой, – отвечает не смутясь. – Это яйцо динозавра.
– Разве можно красить на Пасху яйца динозавра?
– Вот и Юра Рост с тем же вопросом пришел ко мне в храм на прошлую Пасху, принеся это огромное окаменевшее яйцо. И тут я подумал: нигде в Типиконе не написано, что нельзя освящать яйца динозавра. Да и вообще: оно же – яйцо, символ зарождения жизни, к тому же – древней, никто ж не отменял эволюцию. Словом, мы красиво написали на нем «ХВ» – Христос Воскресе, – освятили, и теперь оно тут лежит у Юры. Хорошая история. Важно ведь чувство, с которым ты совершаешь то или иное действие, с каким сердцем ты это делаешь, во что веришь. Так?
– По-человечески это очень и очень понятно. Но как человек с такой жизненной позицией, с таким живым и блестящим умом, образованный и красивый внезапно выбирает вот этот путь: стать священником. Кажется, вы, с вашим темпераментом, должны были об этом не раз пожалеть.
– Я ни разу не пожалел. Хотя, конечно, это кардинально отличается от того, как я себе представлял жизненный путь. То есть не так. В самом начале я ничего себе не представлял. Просто в юности, в 1988 году, я однажды пришел в Псково-Печерский монастырь. И попал на службу, которую служил отец Иоанн Крестьянкин. И вот он выходит на проповедь в своих очочках с тетрадочкой, потому что он, несмотря на свою святость уже прижизненную и опыт духовной жизни, готовился к каждой проповеди. Вот он начинает проповедовать. И… И дальше что-то произошло. Я вдруг отчетливо понял, что я вот так хочу быть священником! Я не понимаю, откуда эта мысль во мне родилась, но вдруг она явственно прозвучала и в сердце, и в голове. Понимаете? Я оттуда вернулся к своему духовнику, рассказал о том, что пережил, и он мне сказал, что он долго от меня ждал этого. И это меня совершенно поразило.
– Всё же очень неожиданное решение для молодого человека.
– Абсолютно. Я никогда об этом не помышлял. И вдруг как какая-то вспышка, озарение. И полное понимание того, что это – мой путь. А у меня при этом – ни семинарского опыта, ни семинарского образования, ни-че-го.
– И это конец восьмидесятых – начало девяностых, да?
– Да. И я начинал служить в 1990-е годы, когда церкви отдавались массово, священников не хватало и кого только не рукополагали. Оглядываясь сейчас на это время, с ужасом вижу картину: мы, молодые священники, были просто пушечным мясом. Вы не представляете, какое количество из нас, рукоположенных в тот период, потом были запрещены в служении, бросили священство, ушли из церкви… Понимаете, мы стали священниками на высокой романтической ноте, но совсем не были подготовлены ни нравственно, ни морально, ни богословски. А это девяностые, сложное время, когда не просто никто ничего не понимал, а когда жизнь священника – это одновременно и страшная, ужасная, безнадежная нищета, и противостояние всему миру. Это храмы, превращенные в туалеты. Это люди, тоже превращенные в туалеты. И зловоние такое, с которым человек вообще не может справиться: священники, мои друзья, сходили с ума, срывались, отчаивались.