Думаю, мы не были готовы лицом к лицу столкнуться с реальным миром, с людьми, которые к нам шли.
Не все из нас были рукоположены в центральных городах, где приходы состояли сплошь из интеллигенции. Да и интеллигенция в те годы была ого-го какая – советская; с такими вывертами, с такими знаниями и с такой путаницей из религии, оккультизма и эзотерики в голове, что так, с наскоку, не распутаешь.
– И вас куда отправили?
– В Каширу. Это сто первый километр от Москвы, понимаете? Ни одного вообще трезвого мужчины на приход. Мне тридцать лет. Я только-только рукоположился, у меня только-только родился ребенок. И вот матушка идет с одной из женщин, которые в церкви помогают, по городу Кашире с коляской, в которой малыш, и эта баба Галя говорит моей Машеньке: «А вот тут вот муж жену топором убил в этом доме. А в этом доме жена мужа отравила. А здесь сын отца топором зарубил». И прогулочка такая по всему городу. Маша возвращается, у нее волосы дыбом и слезы в глазах. «Поехали отсюда, поехали, пожалуйста. Мне здесь страшно жить». А куда мы поедем?
Если честно, то тяжелейший крест оказался. Для меня эти три года в Кашире – это почти вся моя жизнь. По времени – меньше жизни, которая оказалась впереди и которая была прежде. Но по опыту, по переживанию и по тяжести – гораздо больше.
– Чему вас эта жизнь научила?
– Жалеть людей. Знаете, ведь, говоря по чести, кем я пришел туда? Тридцатилетним московским интеллигентиком с завышенным пониманием о себе и с такой же меркой к людям. Ох, сколько я дров там наломал в первое время. И как они меня вытерпели, эти несчастные женщины каширские, как я их за это благодарю, как люблю! Они меня научили самому главному и самому простому: вначале надо просто понять и пожалеть. А остальное – потом. Я сейчас думаю, что с этого на самом деле всё во мне нормальное и начиналось.
– И сейчас – то же? Сейчас такие же смущенные временем люди приходят? И тоже: понять и пожалеть?
– Очень разные люди приходят теперь в храм. Когда приходят молодые люди – их много, они приходят с огромным количеством вопросов непонимания мира и себя. Они совершенно дезориентированы: немыслимое количество информации, уйма правд и истин – взаимоисключающих. И люди теряются, отступают…
Другие приходят люди с непониманием Бога после пережитой трагедии. И их очень много. То есть, понимаете, есть люди, для которых вопрос потери близкого и пережитой трагедии настолько болезненный, что они исключают его из повседневной жизни, но продолжают жить в трагедии неответа. А другие не могут жить так и идут в церковь. И это никакая не вера, конечно. Это вопрос обвинений к Богу.
– А вы со своим вопросом как справились?[40]
– Никак.
– Вы не ответили, но и не закопали его?
– Я не закопал его, конечно, но я просто больше его не задаю. Потому что еще до того, как я смог этот вопрос задать, сформулировать, я уже получил ответ и принял его. Вся моя сегодняшняя жизнь до конца дней будет пониманием этого ответа, который не решение задачки в формате: «ответ на такой-то странице».
– Хотя как раз такого ответа любой бы человек и ждал.
– Когда Бог отвечает на твой вопрос, он не отвечает тебе сиюминутно, но он дает тебе понять, что вот есть открытая дверь. Если ты в нее войдешь, то ответ будет. Для меня еще тогда эта дверь открылась. И я думаю, что буду идти всё дальше и дальше и этот ответ будет открываться. Потому что не бывает быстрых ответов на сложные вопросы, но, если ты увидишь открытую дверь, значит, ты сможешь в нее войти.
– Вы часто свой пример приводите людям?
– Нет. В исключительных случаях. Только если я вижу, что человек должен мне довериться, поверить, что я говорю не просто со стороны, как это обычно многие говорят, потому что не имеют опыта личного. Ведь в этом случае все ответы – они бессмысленны. Но когда человек понимает, что ты такой же и что ты его понимаешь, тогда он начинает доверять и может пойти за тобой. И если вопрос встает именно так, то я говорю о своем личном опыте.
Несколько лет назад в жизни отца Алексия произошло знакомство, сильно на него повлиявшее и во многом предопределившее всё то, что теперь происходит в храме Святой Троицы в Хохлах. Как сам он говорит: «Ничего не предвещало. Я ехал в аэроэкспрессе в Шереметьево, должен был куда-то лететь, читать лекцию. В поездке листал фейсбук. Ну, знаете, мы так часто все делаем, чтобы убить время. И вдруг увидел пост Лиды Мониавы[41]о девочке, которая мечтает об айпаде. А мне за два дня до этого кто-то из прихожан, кажется, на Рождество, подарил айпад. Но мой старенький айпад у меня, между тем, был и исправно работал. Я думаю: ну, мне-то два айпада не нужно! И я тут же написал Лиде, что могу свой подарить. Спросил: как передать. А Лида ответила, что так не пойдет, вы возвращайтесь из командировки, сами приезжайте и подарите свой айпад лично девочке. Так и поступили. Я приехал в НПЦ “Солнцево” и познакомился с девочкой Маржаной Садыковой из Дагестана. Оказалось, что и она, и ее мама – христианки: мама неожиданно подошла и взяла у меня благословение. Я подарил свой айпад. Но дальше… Дальше я никуда не смог от этой девочки деться. Маржана стала очень важным для меня человеком. Понемногу я стал приводить к ней ребят из храма, ее ровесников, тринадцати-четырнадцатилетних ребят. Они пели песни под гитару, болтали, в какие-то настольные игры играли – Маржане было тяжеловато ходить. Потом у Маржаны появилось новое увлечение: фотография. И мы все ездили к ней на фотосессию, даже выставка была организована Маржаниных работ – прекрасная совершенно. Маржана была неизлечимо больна. И она это понимала. И, вы знаете, она меня потрясла своим отношением к подступающей смерти. Она всё понимала и ожидала пришествия смерти, но ее это вовсе не лишало присутствия жизни. Единственное, она очень переживала за свою маму. Она говорила мне: “Когда мне плохо и когда мне очень больно, мне не хватает сил скрыть эту боль от моей мамы”. Вы понимаете, какой потрясающей Маржана была? Я думаю, что она сделала для меня очень много. Она – светлый лысенький ангел – так меня воспитала за этот период. Так научила верить в Бога и вечную жизнь! Это было что-то очень важное. И так я остался в хосписе. Я просто потом никуда не смог от этого хосписа деться. Потом было много других детей, много детей. А потом получилось так, что теперь не я уже в детский хоспис хожу, а хоспис приезжает к нам по субботам. У нас тут бывает литургия для детского хосписа, куда приходят все наши прихожане, они уже дружат семьями, общаются, мы стараемся быть рядом».
– Вы практически каждый год бываете на Днях памяти – специальных днях, когда встречаются родители, потерявшие детей. Что вы говорите этим людям?
– Чаще всего нечего сказать. Я не знаю, что говорить, боюсь говорить, не знаю, нет ли в моих словах чего-то фальшивого, чего-то ложного. Я говорю не очень много. Но потом, когда у меня есть возможность, я стараюсь просто побыть рядом, подержать за руку, обнять, может быть, если уместно. Нет таких слов, которые можно было бы сказать человеку, у которого умер ребенок.
– Но как правило, именно священники рассказывают родителям безнадежно больных детей или родителям погибших детей, что дети их болеют и погибают за грехи.
– Да. И это страшные слова. Знаете, откуда они берутся? От человеческой беспомощности, от необладания опытом страдания. Разумеется, все – и даже все священники – необязательно должны обладать опытом страдания, но все должны обладать опытом сострадания, потому что страдание и сострадание в конечном итоге в человеке производят то же самое действие. И если у тебя нет опыта сострадания, скажи: «Я не знаю, я не умею, я не могу об этом говорить», чем искать формальное: «Ответ на странице тридцать шесть. За ваши грехи». И всё. Это убийственный ответ.
– Но мне кажется, в существующей концепции церкви ответ священника «Я не знаю почему» – просто не предполагается.
– Священник обязан говорить: «Я не знаю», когда он не знает, и не должен врать и строить из себя пророка.
– И это не подорвет его авторитет?
– Авторитет священника не в его всезнайстве. Авторитет священника – вещь такая, условная. По мне так может священник вообще никаким авторитетом не обладать. И худого не будет. Я помню рассказ у Майи Кучерской про одного батюшку, который служил в тихом-тихом маленьком сельском храме. Голос у него был тихонький-тихонький, и слуха у батюшки не было. Он давал возгласы какие-то некрасивые, и хор у него всё время пел гнусаво, и батюшка не умел хорошо проповедовать, но когда этот батюшка-неумейка неавторитетный умер, все свечи в храме зажглись сами собой. Понимаете?
– Но, смотрите, кого-то вдохновит история батюшки, а кого-то – чудо зажжения свечей. Не кажется ли вам значительной роль церковных иерархов в том, что россияне имеют довольно извращенное представление о христианстве? В том смысле, что люди верят не в Бога, а в чудо: в мироточащие сосны, в целебные земли, в исцеляющие камни, а церковь посещают просто потому, что это теперь нечто вроде обязательной программы.
– Всё это, к сожалению, есть. Народ у нас порой такой благочестивый и верующий, с такой тонкостью разбирается в свойствах святой воды и прекрасно расскажет, какая икона Божьей Матери от какой болезни помогает, но, к сожалению, Евангелия он не читает. Это большая проблема. И об этом еще Лесков писал – о том, что «русский народ был крещен, но не просвещен».
И как раз в этом я вижу одну из главных задач церкви: научить людей любить Евангелие, научить людей прежде всего встретиться со Христом. Потому что так легко полюбить церковную жизнь с ее огромным количеством богослужебных символов, богослужебного круга, с прекрасным пением, с чудными иконами, архитектурой, колокольным звоном – чем угодно, так легко полюбить эту церковь, не полюбив Христа. И за эту церковь потом бороться, мундир этой церкви защищать, от ее имени выступать. Это огромный соблазн – он может пройти незамеченным даже для кого-то из священников. Потому что земная церковь – огромный мир, который вполне может жить собственной жизнью.