– Нет-нет, маленькие шаги, наверное, меня в моем состоянии не устроят. Ну всё-таки история про Американский центр – это схватка. Это уже история больших шагов. Чем она может закончиться? Не знаю. Когда дойдем до точки невозврата, что-то придумаем.
Возвращаясь к сюжету моей болезни: у меня нет отчаяния, которое обыкновенно свойственно онкобольным. У меня есть, скорее, депрессия по поводу того, что будет потом, после меня.
– Страшно?
– Да. Скажу честно, страшно. И это при том, что изначально прогноз врачей по поводу моей болезни был совсем неоптимистическим, несколько месяцев, полгода. Но кто знает, что такое человеческая жизнь? Что значит полгода? Год? Пять лет? Мы же не знаем. Значит, я могу надеяться. И в этой связи обнаруживаются планы, новые резервы организма.
Сразу после известия о диагнозе я участвовала в проекте «Открытая лекция». И это выступление дало мне внутренний толчок, навело на некоторые размышления. Я ведь прожила довольно необычную жизнь, главным в которой были люди. Люди, опыты, встречи, всего этого в моей жизни было в избытке. Но память – вещь прихотливая, уходящая. И на бегу о многом забывается. После «Открытой лекции» я стала чаще вспоминать всё и всех, начала собирать материалы о своей жизни. И хочу успеть всё это записать. Если будут силы.
– Сил меньше теперь?
– И голос слабеет, и ходить трудно, и двигаться трудно. Но у меня было большое серьезное выступление в Великобритании, в Парламенте. И накануне этого выступления у меня не то что сил совершенно не было, но не было даже голоса. А давление было двести сорок на сто двадцать (побочное явление от лекарств). Мне казалось, что я не смогу выйти и не смогу говорить. Но я вышла и говорила. И говорила полтора часа. Я сама не понимаю, как я это всё выдержала. И теперь, вспоминая в том числе и эту историю, думаю вот о чем: тяжелая болезнь – это еще и нравственное испытание. Мне ведь всегда было легко ходить, мне стало трудно ходить. Мне всегда было легко говорить, мне стало трудней говорить. То есть я всё время что-то преодолеваю… И главное, что надо преодолеть, – это внутреннее отчаяние, если вы понимаете, что я хочу сказать.
– Стало легче прощать?
– Наверное. Я думаю, что стала еще на какой-то градус терпимее. Я теперь часто вспоминаю слова отца Александра Меня, когда мы ему говорили, жалуясь: «А вот он такой-то, такой-то, такой-то». А он смотрел так пристально и отвечал: «Попробуйте представить, а какой он или она был ребенком?» Вот я приблизительно так же, когда слышу что-то нерадостное о людях, думаю: «Ну люди как люди, квартирный вопрос».
В общем, я стала не мягче, а терпимее, сострадательнее. И знаете, какое у меня есть еще ощущение? Что время, которое отпущено, я не только для дела должна использовать, но и для чего-то такого, понимаете, эмоционально не окружающего. Я точнее не смогу сказать.
– Муж, дочь?
– Не совсем. Хотя я даже не могу описать, как я благодарна мужу моему, который теперь только мною и занимается… Но я не это имею в виду. Я имею в виду, что если есть возможность быть людям чем-то более полезным, вот я это должна… Я стала, может быть, еще решительней в своих проявлениях поддержки и помощи коллегам. Вот что я имею в виду. Потому что Рубикон пройден. И теперь не надо оглядываться, бояться. И значит, зачем себя сдерживать?
Пока мы говорим, к ней выстраивается очередь из тех, кому тоже назначено: человек восемь или десять. До меня – две встречи, после – еще четыре. «Вы всего лишь семь встреч назначили на один день?» – пытаюсь пошутить я. «Да, стала уставать», – серьезно отвечает Гениева. Но вечером в течение полутора часов «Диалога о культуре» с Александром Архангельским, проходящего в присутствии трех сотен человек, она, как ни в чем не бывало, держит королевскую осанку, говорит емко, точно и страстно – в общем, как обычно. Вечером ужинаем в огромной компании. Она в тоненьком платье безупречного фасона. Черт его знает почему, весь вечер только и спрашиваю ее: «Екатерина Юрьевна, вам не холодно? Вам удобно?» – «Что вы! Мне – изумительно», – отвечает невозмутимо. Провожаю ее к машине. И понимаю: ей, скорее, жарко – так химиотерапия часто действует на человека. Жму ей руки – ледяные. «Екатерина Юрьевна, можно я вас провожу?» – «Что вы, что вы, я сама отлично справлюсь. Всё, целую, бегите к гостям. Детям привет. Завтра позвоню, у меня есть пара идей, которые мы должны вместе реализовать, это очень важно», – говорит она, садясь в машину.
Больше мы не увидимся.
Утром в день ее отъезда из-за спортивного марафона Петербург был перекрыт. Гениева приняла решение идти пешком до вокзала. Из поезда домой, потом в аэропорт, в самолет, в Израиль и там – в больницу. Только там она согласилась сесть, наконец, в инвалидную коляску.
В оставленной ею Москве, в библиотеке, которой она руководила без малого четверть века, тем временем началась очередная проверка. «Я далеко и не могу никого защитить, – сказала она мне по телефону из больничной палаты твердым голосом. – Это очень ослабляет мое присутствие духа. А так – дела ничего. Мои посетители говорят, что держусь с достоинством. Может, врут, а, Катюня?» Это были последние слова Екатерины Гениевой, которые я слышала. Через неделю в издании «Медуза» было опубликовано наше с ней интервью. И я не знаю, успела ли она его прочесть. Еще через неделю Гениевой не стало.
Екатерина Юрьевна Гениева ушла, как уходят великие люди. В кругу семьи, с невыключающимся телефоном, в делах.
У нашего младшего сына осталась от Гениевой придуманная ею и сделанная по ее заказу крестильная рубашка голландского кружева («У моей прапрапрабабушки, Катюнечка, была такая, можете себе представить?»), у меня на окне придуманная и сделанная по ее заказу икона святых Катерины и Николая, подаренная ею нам с мужем на свадьбу, куда она не успела из-за бесконечности библиотечных дел («Это, пожалуй, единственное, о чем я жалею, что не успела»).
В ночь после того как ее не стало, мне приснилось, что спрашиваю: «Екатерина Юрьевна, страшно ли умирать?» А она отвечает: «Умирать – не страшно. Страшно отвечать на вопросы». Проснувшись, подумала: если ей страшно, то каково должно быть нам?
Наутро после смерти Гениевой ее подруга, писатель Людмила Улицкая, получила из Тамбовской области письмо, адресованное Екатерине Юрьевне: просили помочь с книгами для библиотеки детского интерната, нескольких школ для детей с задержкой психического развития. Эта посылка была отправлена в день похорон.
Интервью четырнадцатоеАнтон Долин
Мы встречаемся с Антоном Долиным, одним из самых популярных в России журналистов, в кафе. Давно договаривались об интервью. Но разговор не клеится. Долин нервничает, ерзает, смотрит мимо. Отчаявшись понять, что происходит, выключаю диктофон, спрашиваю напрямую: «Что не так?»
– Ты понимаешь, – отвечает Долин, – я вез одной больной девочке статуэтку «Оскара» в подарок. Обычный сувенир, какие продают везде в Америке. Но девочка о таком мечтала. В «Сапсане» у меня упала сумка, статуэтка сломалась. Что я ей теперь подарю? Мне так стыдно.
– Но ты не виноват.
– Ты всегда виноват, если не смог сделать, что обещал, – отвечает Долин совершенно серьезно. И некоторое время мы работаем над организацией доставки новой статуэтки «Оскара». Только после этого Долин оказывается способным говорить на отвлеченные темы. Например, о себе.
– Иногда мне кажется, что ты одновременно выступаешь сразу в нескольких местах.
– Это не так.
– Но с тем, что тебя много и ты как будто везде, не поспоришь. Это твоя внутренняя потребность всюду успеть или острый дефицит общества в легком на подъем образованном молодом человеке, который простым языком рассказывает людям о сложном мире культуры вообще и кино в частности?
– Мне до сих пор кажется, что я живу в идиотском сне – и даже не своем, мне не снился успех и так называемая востребованность. Наверное, есть потребность, есть и дефицит. Черт его знает. Востребованность твоей работы всегда похожа на чудо. Личная узнаваемость – другое дело. Быть известным очень неудобно, ничего, кроме неловкости, это не приносит. До тех пор пока не возникает редкая ситуация, в которой можно эту узнаваемость конвертировать во что-то осмысленное. Всё остальное – селфи, толпы на презентациях и прочее – ужасно странно. Хочется зажмуриться или убежать.
– Но на социофоба ты не похож.
– Да нет. Мне нормально, даже комфортно рассказывать, отвечать на вопросы, разговаривать. Но довольно некомфортно видеть вроде как «фанатов». Каждый раз проделываю над собой маленькую, но отчетливую внутреннюю работу, чтобы у меня не отразилась неправильная гримаса на лице. Я ненавижу улыбаться в жизни и тем более на фотоаппарат. У меня улыбчивых фотографий с детства нет и до недавнего времени не было. Сейчас – сплошь и рядом.
– Специально тренировался улыбаться?
– Сознательно научился это делать, чтобы никому не было обидно.
– Парадоксальное, конечно, явление: кинокритик, у которого куча фанатов из неспециальной среды.
– Давай попробуем сделать шаг назад и разобраться. Тому есть объективные и субъективные причины. Объективные причины связаны с ситуацией: у нас в стране кризис информации, ею слишком часто манипулируют. Это накладывается на кризис образования. Дело даже не в том, что качество образования становится хуже: просто люди перестают в него верить. В советское время, скажем, высшее образование имело абсолютную ценность. Каждый уважающий себя человек должен был хотя бы попробовать его получить. Сейчас этого нет. Многие, наоборот, гордятся тем, что, не получив никакого образования, делают свою жизнь. Но потребность расти и учиться не исчезает. Поэтому становятся востребованы параллельные, альтернативные формы образования.