ть ей о том, что произошло между Махоньким и Крупляковым в одно из воскресений. Но тут в комнату вошла высокая девушка с тонким станом и черными косами, небрежно уложенными вокруг головы. Она кивнула мне несколько высокомерно, закурила папиросу, уселась на кровати и спросила низким звучным голосом:
— Не помешала?
Я вопросительно посмотрел на Марину, но та, нетерпеливо отмахнув от себя облачко табачного дыма, бросила полушепотом:
— Нет-нет, продолжайте. Таня, подружка моя…
Меня взяла досада. Хотелось поговорить так, чтобы никто не мешал. Но делать было нечего. Я продолжил рассказ о происшедшем со Славой и Василием и спросил Марину:
— Вы знаете их?
Лицо Марины изменилось. Румянец на ее щеках стал гуще, горячее. Она вскинула голову и, глядя в сторону, сказала отрывисто:
— Что их знать-то?.. Славу… Вячеслава знаю… А этого… знать его не хочу! — Голос ее зазвенел и оборвался.
Я молчал, выжидая, но и она молчала. Заговорила ее подруга.
— А вы что, товарищ офицер, на свободное местечко притулиться желаете, потралить хотите, не выйдет ли что?..
Я рассмеялся, и, видимо, смех мой убедил ее в том, что «тралить» я не собираюсь. Тогда она рывком чиркнула спичку, прикурила новую папиросу и с гневом сказала:
— Не обижайтесь, товарищ офицер, есть еще среди вашего брата, мужчин, такие, вроде Васьки Круплякова и Тольки Ласкавина! Вот и Ласкавин этот, — произнесла она с расстановкой, — гулял он со мной. Все говорил: службу кончу — поженимся, в наши, мол, края поедем… А потом… Потом отчалил. А Марина…
Но Марина не дала ей договорить:
— Молчи! Не смей! — страстно закричала она. — Это мое дело!
— Твое дело?.. — грозно протянула Таня. — А что Славка в морду ему за это закатил в кубрике? Твое это дело?.. Нет, милаха, врешь! Они нам наплевали в душу… А за что?.. Комсомол позорят… Да я б их…
Она так резко тряхнула головой, что венец из кос распался и черные блестящие волосы рассыпались по плечам. Таня снова села на кровать, закинула ногу за ногу и надорванно, обессиленно сказала:
— Позабавились, а теперь за других взялись…
Обратно я шел в сумерках.
На душе у меня было скверно. Собственно, ничего нового мне этот разговор не открыл. Не с сегодняшнего дня знал я, что встречаются еще среди молодых моряков нравы этого пошлого донжуанства. Их очень немного, таких, но они все еще живут среди нас. Им льстит слава «покорителей сердец», и уж, конечно, им наплевать на то, что от их цинизма, от их бездумья страдают люди. Ах, какая все-таки это подлость!
Скажут: «А девушки? Разве сами они не виновны в том, что слишком легко смотрят на серьезные вещи?» Возможно. Возможно, что кое-кто из них действительно относится к вопросам любви, семьи, брака слишком просто. Но таких немного. Таких совсем немного, и чаще всего их приучают к подобной, чуждой нам морали разные Анатолии Ласкавины и Василии Крупляковы.
Я узнал, что отец Марины, штурман, погиб во время урагана, мать умерла давно; девочка воспитывалась в детском доме, потом закончила рыбопромышленный техникум и год назад приехала сюда работать товароведом. А у Тани родители рыбаки, только живут в другом поселке. Сама же она — моторист на рыбозаводе.
Обо всем, что мне стало известно, я доложил начальнику политотдела, Андрею Денисовичу. Вы его тоже немного знаете. Я очень уважаю этого человека. С виду он суховатый, сумрачный, но на самом деле — душевный и добряк большой.
— М-да, а ведь в таком деле и мы с вами кое в чем виноваты, Михаил Мартыныч! — сказал Андрей Денисович, выслушав меня.
Я должен был с ним согласиться. Мы так привыкли судить о людях лишь по тому, как они служат, и не стараемся подчас заглянуть поглубже в их душу.
По совету Андрея Денисовича собрали открытое комсомольское собрание, на котором стоял единственный вопрос — «О моральном облике советского молодого человека». Сначала все шло как обычно. Я прочитал небольшую лекцию, в которой затронул общие вопросы коммунистической морали. А затем слово получил дядя Паша Куринец.
Да, этого седоусого, со смугловатым морщинистым лицом человека никто в базе иначе и не называл, как «дядя Паша» да «дядя Паша». Это был опытнейший мастер по ремонту точных приборов, в молодости служивший на флоте, воевавший, и хорошо воевавший, а потом осевший в нашей базе. Детей у него не было. Вместе со своей женой и сестрой он занимал небольшую квартирку и, хотя ему пора уж было на пенсию, продолжал хлопотать в своей мастерской. У нас он пользовался особенным почетом и как самый старый коммунист: в партию дядя Паша пришел еще при жизни Ленина.
Перед собранием мы с Андреем Денисовичем рассказали ему о Круплякове и Ласкавине, попросили потолковать с молодежью.
Дядя Паша справился с заданием как нельзя лучше. Привел несколько случаев из своей военной жизни, вспомнил некоторых боевых подруг, женщин, разделявших вместе с моряками и солдатами тяготы фронтовой жизни еще тогда, в гражданскую, и о том сказал, что он «сорок два года прожил со своей Верой Архиповной и еще бы хоть полстолька прожить».
Покрутив свои усы, длинные, тонкие, похожие на клешни краба, дядя Паша припомнил также, как его не так давно один хлопец в базе спросил: «И как это вы, дядя Паша, сорок годов все с одной женой живете? Скучно ведь?» И он, дядя Паша, ответил ему: «Скучно только то, что делаешь подневольно. А мы с Верой Архиповной друг друга по вольной воле да по любви выбирали. Так что…»
— А вот почему он так спросил, хлопец этот, стало мне понятно, когда я про один случай узнал… Такой, знаете, ребята, неприятный случай. Есть у нас в базе два морячка, молодые такие, ладные ребята. Ну и девчата из поселка тоже решили: ладные, мол, ребята, комсомольцы, ухаживают за нами, разные хорошие слова говорят, насчет свадьбы ладят — полюбим их? И полюбили. А ребятки-то те прохвостами оказались. Ну вот я сейчас и думаю: «Как же это так? Советские военные моряки, комсомольцы. Страна, народ ими гордятся, а тут — на-ка вот. Воробьи, оказывается, мокрохвостые, субчики-то эти, а?
Он приостановился, а по залу, где проходило собрание, гул прошел. Моряки зашептались, заволновались, смотрят друг на друга. И еще больше заволновались, когда дядя Паша обратился к присутствующим и предложил:
— Так вот, если они еще не совсем совесть потеряли, то пусть и расскажут, как они такими… Э-кхм, да… В общем, как они стали такими вот!
Такого поворота никто, как видно, не ожидал. Все затаили дыхание и ждут: встанут или не встанут те двое, о которых дядя Паша сказал, признаются или не признаются? И, скажу честно, может, больше всех волновался я сам. Мне так хотелось верить, что у этих парней, Круплякова и Ласкавина, есть еще в душе чувство чести и гордости за свой коллектив, вера в товарищей, способность взглянуть на себя трезво. Но прошла минута, другая… Дядя Паша стоял возле президиума и молча в упор глядел на кого-то там, в зале. Стоял и молчал.
— Та-а-ак, — протяжно сказал он. — Значит, что же?.. Значит…
Но в этот момент с места встал Крупляков, прошел по всему залу и остановился рядом с дядей Пашей.
— Я… Обо мне это сказали…
Никаких признаков смущения на его лице не было. Такие же, как обычно, прозрачно-холодные глаза; челюсти, может, сжаты крепче, да скулы выдвинулись вперед больше обычного.
— Ну, что ж, — сурово произнес дядя Паша, — хоть на это тебя хватило, Крупляков. А тебя, Ласкавин, мы уж сами пригласим сюда!
Не сразу Анатолий Ласкавин встал перед своими товарищами. Прошла долгая пауза, а потом стали раздаваться возмущенные голоса: «Выходи, коли так! Чего прячешься?!»
Ласкавин стал возле Круплякова. Лицо его белее мела. Но самообладания не утратил. Не ожидая никаких вопросов, он самоуверенно сказал:
— С кем провожу время и как — это мое личное дело. Ну, ходил с этой… Ну? Так она и сама взрослая, знает, что делает!..
Бурное и долгое было то собрание. Заново всплыло «дело» о драке Славы и Василия. Другим увидели ребята Славу. Другими глазами взглянули на двух донжуанов. Выступали многие, говорили резко, гневно. Требовали исключить обоих из комсомола. Но за Круплякова вступились я и… Слава. Да-да. Мы оба сказали, что, если у него хватило решимости признать свою вину, значит, он еще может поправить дело, может доказать, что способен быть честным.
Ему дали строгий выговор с предупреждением. А Ласкавина исключили из комсомола.
Вот как будто и все.
Прошло еще месяца два. Заметил я, что «зона молчания» между Славой и Василием будто начинает исчезать.
А Марину я из виду уже не упускал. Хоть изредка, но навещал ее. Однажды Славу у нее застал. Страшно он тогда смутился и тут же ушел. Неясным для меня оставалось только одно: почему Марина прислала Славе книгу, а не пригласила зайти, ведь он не ссорился с ней, он бывал у нее и после того, как Василий бросил девушку. И я однажды спросил об этом.
Она ответила не сразу. Долго разглаживала длинными узкими пальцами алеющие щеки, потом уперла подбородок в ладошки и мило, смущенно так улыбнулась:
— Ходить он вдруг перестал. Обиделся, что ли… Не знаю. А мне было жаль. И тяжело. Он — друг, хороший друг. И я не знаю…
Она не договорила, и мне приходилось только догадываться, каково же ее истинное отношение к Славе.
В другой раз, подходя к дому номер семь по Береговой, я чуть не столкнулся с Василием Крупляковым. Он вошел в дом. Это было неожиданно. Что это могло значить? Пригласила ли его к себе Марина, или он после долгих колебаний решил восстановить прежние отношения? Или, может, совесть заела, и он пришел повиниться?
Не знаю. Потом в окне Марины зажегся свет, и я увидел две тени: его и ее. Он стоял в шинели. Видимо, она не пригласила его ни раздеться, ни присесть. Марина молчала, а он возбужденно говорил: было заметно по быстрому движению его губ. Потом он протянул к ней руки. Она сделала шаг назад, отступила. Он заговорил горячей: это было заметно по резкой жестикуляции. Она медленно-медленно покачала головой. Отрицательно. Он постоял-постоял понурив голову, нахлобучил бескозырку и вышел.