Человек рождающий. История родильной культуры в России Нового времени — страница 10 из 90

. Новаторским же стал подход Б. Н. Миронова, попытавшегося воссоздать социально-психологическую модель демографического поведения русского крестьянина в XIX–XX веках. В своем исследовании он одним из первых совместил объективные (статистические) и субъективные (личного происхождения) источники при анализе мужской и женской фертильности, впервые ввел в оборот в исследование такого рода фольклорные материалы и совсем до этого не известные нашей науке свидетельства врачей. Б. Н. Миронов старался подчеркнуть «публичность» межличностных отношений на селе, традиционализм демографического поведения россиян. Он также выделил как новые для ХХ века тенденции в практиках крестьян (если говорить именно о фертильности) – повышение брачного возраста и увеличение числа незамужних женщин.

Значительный разрыв между отечественной и зарубежной наукой стал острее ощущаться именно с 1970‐х годов, когда западная социология и этнология сделали большой скачок в сторону модернизации гуманитарного знания, породив новые направления исторической, медицинской и феминистской антропологии, валеологии, истории повседневности. История деторождения оказалась представлена во множестве полидисциплинарных исследований как многомерный процесс со множеством сюжетных линий, что вызвало к жизни необходимость анализа новых источников (особенно эгодокументов, устной истории), использование новых научных методов (качественной социологии и этнометодологии в том числе). В нашей медицинской литературе история деторождения все так же продолжала приравниваться к истории акушерства, редколлегии исторических и социологических журналов статьи на эту тему не принимали и сразу отправляли их в «Вопросы истории естествознания и техники» или какое-нибудь медицинское издание.

Влияние антропологического поворота, гендерной теории на развитие темы 1990–2010‐х годов

Изучение родовспоможения и родильной культуры получило импульс к развитию в условиях новой методологической ситуации начала 1990‐х. Антропологический поворот в истории, основные концепты теории социального конструирования гендера, представления о множественности способов реконструировать социальное и историческое прошлое (и их несводимости к «единственно верной» марксистской концепции) позволили исследователям-гуманитариям обратиться к изучению тем, связанных с репродуктивным поведением населения. Особую роль в этом сыграли пионерские исследования И. С. Кона по истории детства, гендерных стереотипов и сексуальной культуры[120], новые подходы и методики к изучению сексуальности как части репродуктивного поведения, предложенные гендерными историками (Н. Л. Пушкарева), социологами (С. И. Голод), историками повседневности и фольклористами (А. Л. Топорков, Т. А. Агапкина). Облегчение контактов с зарубежными коллегами позволило начать переосмысление всей истории родильных практик. В 1990‐е годы наблюдался мощный всплеск этнографических и историко-антропологических исследований. Основываясь на полевых экспедициях, этнографы собирали многочисленные устные истории, позволившие изменить устоявшиеся представления в том числе о советской женской повседневности (Т. А. Листова, Т. Ю. Власкина, Д. А. Баранов). Они привели убедительные факты сохранения практик традиционного родовспоможения с участием сельских повитух даже в середине XX века[121].

Открытие «железного занавеса» дало возможность зарубежным культурным антропологам изучать российскую повседневность. По инициативе профессора Индианского университета (США) Дэвида Рэнсела в 1990‐е годы было организовано исследовательское бюро по изучению женской повседневности в российской глубинке. Д. Рэнсел принимал непосредственное участие в этнографических экспедициях в Поволжье, собирая многочисленные интервью. Он использовал новую методику поколенческого анализа, показав с ее помощью, как воспроизводились и трансформировались практики, связанные с материнством, как под влиянием общественно-политических условий, тягот советского колхозного быта утверждалась идеология строгого регулирования рождаемости при сохранении многократных абортивных практик. Он описывал сложность колхозного быта женщин, работавших во время беременности, рожавших и вновь выходивших в поле, воспитывавших детей в круглосуточных яслях во имя безотрывного изнуряющего полевого труда[122]. Метод глубинных интервью о том, «чего нельзя доверить бумаге», примененный Д. Рэнселом, не раз позже использовался российскими исследователями повседневности сельских женщин[123].

Между тем не без влияния именно зарубежной социальной антропологии в России стали появляться исследования, авторы которых по-иному осмысляли всю культуру родов и впервые решились обратиться к исследованиям их именно в городской среде. Ученые наконец-то стали меньше интересоваться институциональными преобразованиями (открытием роддомов, консультаций), равно как этапами развития экспертного знания в области акушерства и гинекологии, и наконец-то поставили в центр своих исследований интерпретацию поведения и переживаний родильниц и их родственников. Незаметно, но необратимо в науке произошел методологический переворот, о необходимости которого писал десятилетием раньше американский историк медицины Р. Портер. «Фокусировка на враче чревата значительными искажениями, – предупреждал он, – ведь в медицинском взаимодействии двое участников – доктор и больной»[124]. Так наконец пациентки – a именно так именовали в медучреждениях родильниц, рожениц – попали в исследовательский фокус гуманитариев. Социальных антропологов заинтересовали особенности поведения и самоощущения женщин внутри больничного пространства, формы взаимодействия между ними и врачами, речевые образы и способы говорения (дискурсы) о родовспоможении, символика родового и постродового периода.

Новаторскими для отечественной историографии стали поэтому работы питерского этнографа Т. Б. Щепанской[125]. Ей удалось выйти за пределы исключительно этнологических методик и подходов. Активно использовав собственный антропологический опыт, выступая в качестве объекта и субъекта изучения («носительницы традиции и ее исследователя»), Т. Б. Щепанская продемонстрировала возможность соотносить современные родильные практики с традиционными обрядами переходного цикла. Ее научный опыт оказался привлекательным для тех, кто шел следом и проявил живой интерес к изучению современной родильной культуры. Этнографы чаще стали рассматривать родовспоможение в качестве особого обряда и элемента городской культуры, анализировать его символические проявления, описывать вербальные (высказывания беременных, рожениц, врачей) и визуальные (одежда, специальные предметы, фотографии) выражения культуры родовспоможения в прошлом и настоящем[126].

Своеобразной кульминацией в социально-антропологическом изучении родинного обряда стал круглый стол «Повитухи, родины, дети в народной культуре» (1998), проведенный в недавно созданном тогда на базе Историко-архивного института Российском государственном гуманитарном университете. По результатам круглого стола позже, в 2001 году, вышел научный сборник «Родины, дети, повитухи в традициях народной культуры»[127]. Авторы рассматривали родильные практики в пределах традиционных культур в качестве одного из обрядов переходного цикла, в результате которых происходило не только рождение ребенка, но и символическое «рождение матери», нового женского статуса со своими правами, привилегиями и ответственностью.

Существенное переосмысление феномена родильной культуры можно было в 1990‐е годы наблюдать и в работах по истории повседневности и исторической этнографии. Эти перемены были связаны с освоением российскими историками гендерного подхода к анализу эмпирического материала. В исторических исследованиях «женской темы» повседневность русской женщины впервые была оценена в категориях власти и безвластия в рамках патриархальной культуры, различных форм зависимости, которые ею воспроизводились, впервые был собран материал по истории контрацепции, проанализированы традиционные для русской культуры способы повышения фертильности женщины и мужского репродуктивного здоровья, определено место роженицы в культуре и повседневном быту средневековой Руси[128]. Н. Л. Пушкарева обосновала новые методологические подходы, связанные с введением в научный оборот источников, созданных женщинами, дала импульс применению гендерно-чувствительных методов их обработки. Женская субъективность, женские переживания материнства, амбивалентность отношения женщин к частым родам стали под ee пером полноценным предметом научного изучения. Благодаря начатым Н. Л. Пушкаревой и А. Л. Топорковым исследованиям по истории русской сексуальной культуры были сняты многие табу на сюжеты, связанные с женской телесностью и репродуктивными женскими функциями[129].

Меняющееся отношение к теме сексуальности, к проблемам домашнего насилия, отказа от детей и инфантицида, половой социализации, ухода за телом и отношения к здоровью (в том числе репродуктивному) порождало новые направления для научного поиска. Под влиянием их легитимации историки повседневности, изучавшие быт самых известных деятелей русской культуры и даже императорских особ, перестали обходить молчанием интимные подробности их частной жизни. В частности, в работах И. В. Зимина и А. Н. Боханова при описании деталей жизни императорской фамилии впервые нашли освещение такие вопросы, как беременность императриц, роды в царской семье, самостоятельное грудное вскармливание в семьях русской элиты, взаимоотношения с кормилицами, нянями, уход за грудными детьми, формирование педиатрической службы для лиц высшего эшелона власти и императорской фамилии