Человек рождающий. История родильной культуры в России Нового времени — страница 19 из 90

исторически «долговременных» практик, определявших женскую антропологию и женскую повседневность. Изменения в этой сфере неочевидны не только на протяжении жизни одного поколения, но и гораздо более длительного времени[350], что оценивается современной этнологией как один из признаков традиционной культуры[351].

В 30‐е[352] и 40‐е годы XIX века дворянки продолжали пребывать в неведении относительно начавшейся беременности. Е. Н. Волкова, урожденная Манзей, родила вторую дочь 24 января 1846 года[353], то есть в мае-июне 1845 года она уже была беременна. Однако в ее письмах[354] из Петербурга и Царского Села к родным тетушкам, тверским дворянкам, которым она эмоционально и подробно сообщала о переживаниях разлуки с ними и с родителями, о своей повседневности молодой мамы, и с которыми с детства имела теплые доверительные отношения, нет ни слова, даже на уровне предположений и сомнений, о возможной новой беременности. Вряд ли она стала бы скрывать это от них, зная, как подобная новость может обрадовать женщин незамужних и нерожавших, считавших «прибавление семейства» «прибавлением радостей и утешений»[355], особенно если речь шла о семействе для них «драгоценнейшем»[356], о племяннице, которой они желали «полного щастия»[357]. Скорее всего, она, действительно, будучи два месяца беременной, просто не догадывалась об этом[358]. Можно, конечно, предположить и табу из суеверного страха проговориться раньше времени, однако в данном случае для него как будто не было формальных оснований: ни трудностей забеременеть, ни самопроизвольных выкидышей. В случае же с О. С. Павлищевой (1797–1868), вероятно, именно этим[359] следует объяснять то, что она не сказала матери о своей беременности. Н. О. Пушкина буквально взывала к дочери:

Вот все мои новости, но ты-то, ты не сообщаешь мне ту, которая всего более меня интересует: говорят ты брюхата, Нетти сказала это г-же Керн, правда это? Ты обещала ничего от меня не скрывать[360].

Несмотря на стремление некоторых женщин сохранить в тайне свою беременность, известия о ней в форме более или менее достоверных слухов транслировались внутри женского сообщества в том или ином кругу, напоминая своего рода женский «телеграф».

При этом субъективные источники регистрируют определенные различия в восприятии беременности российских дворянок и иностранок неправославного вероисповедания, посещавших Россию и явно выражавших его в терминах «страха»:

…миновало три месяца, с тех пор как я разрешилась от бремени… Хотя, скажу Вам по секрету, поскольку это со мной впервые, я бы ужасно напугалась, если бы обнаружила, что снова нахожусь в таком положении[361].

Кстати, Т. Б. Щепанская считает «страх» наиболее типичной, стереотипной первой реакцией женщин на собственную беременность в современной городской культуре и, более того, «весьма распространенным в нашей культуре типом дискурса о деторождении»[362]. Отчетливость ощущения «страха» европейских женщин, вызванного беременностью, свидетельствует о более рациональном к ней отношении. Вербализация страха – один из способов его рационализации и «снятия». Страхи российских дворянок не прочитываются столь отчетливо (это не значит, что они их не испытывали): беременность сразу обретала для них «контуры» ребенка или поощряемого многочадия, минуя «промежуточную» стадию – собственно беременной женщины, вынашивающей ребенка и имеющей особые ощущения, чувства, мысли, потребности, интересы. Беременность воспринималась не как состояние, прерывающее «обычный» ход жизни женщины, а как априори «вписанное» в нее. Избегание вербализации страха – свидетельство иррационального к нему отношения. В то же время российские дворянки не часто прибегали к эвфемизму «положение» вместо «беременна» или «брюхата» или «в тягости». Напротив, в 30‐е годы XVIII века женщинам-иностранкам, временно жившим в России, были свойственны христианские реминисценции в отношении беременности и эвфемизация дискурса о ней. Например, леди Рондо очень изящно намекала нерожавшей английской приятельнице на свои предстоящие роды:

Вам свойственно любопытство нашей прародительницы Евы, хотя Вы и избежали страданий, которыми оно было наказано, тогда как я уже не могу более скрывать, что вскоре их испытаю. М-р X. сообщил мне, что не так давно говорил Вам об этом[363].

Своеобразная «запрограммированность» жизни женщины на череду повторяющихся беременностей, стереотипное восприятие их как единственно возможной женской судьбы потенциально содержат в себе обесценивание этого состояния, которое не рассматривалось как имеющее самостоятельную значимость, в том числе и самими дворянками. При том, что моральные и социокультурные каноны ориентировали женщин на беременность как смысл женского существования, сама беременность оказывалась чем-то акцидентным, как и переживавшая ее женщина. Внутренний императив добродетельных женщин, по баронессе В.‐Ю. Крюденер, гласил:

Твое предназначение как женщины – исполнение высокого долга. Тебе предстоит носить в твоем лоне человека, и от твоей чистоты будет зависеть его судьба[364].

Речь не шла о беременности как новом опыте в жизни женщины, новой эмоциональной реальности, которые она сама выбирала, «желала» испытать, а лишь о том, что «должна» была сделать в соответствии со своим «подлинным предназначением» (В.‐Ю. Крюденер). Именно ввиду ригористичности (сказалось еще и влияние католицизма) моральная сентенция, которую транслировала убежденная в своей мессианской роли баронесса, не только являет собой пример социокультурного конструкта, но и обнаруживает определенное расхождение с христианской концепцией, при всех оговорках отнюдь не настаивающей на беременности как универсальном предназначении всех женщин и оставляющей за женщиной право не быть замужней и беременной[365].

Таким образом, отношение дворянок к первой беременности и родам не было специфическим, маркирующим формальный переход в зрелый возраст. Соответствующий опыт подлежал вербализации лишь в случае особого эмоционального состояния, сопряженного с его переживанием. Установка на беременность как обязательную и возобновляющуюся практику на протяжении всего репродуктивного периода оборачивалась нейтрализацией восприятия каждого отдельного опыта, начиная с самого первого, если только он не был отмечен какой-либо драматической коллизией. Ненадежность диагностики беременности превращала ее в антропологический опыт большой длительности, трансформация которого слабо различима на протяжении XVIII – середины XIX века, а дифференцированность в зависимости от статусных, имущественных и локальных характеристик мало отчетлива.

Проведение беременности. Мемуаристки практически не распространялись на тему проведения беременности[366], а потому наши сведения об этом очень отрывочны и лаконичны. Интересно, что иногда они не специально описывали свое состояние, а как бы проговаривались о нем, сами того не подозревая. Так, княгиня Н. Б. Долгорукая, вспоминая о пути следования в ссылку с опальной семьей мужа, упоминала о том, что особенно тяжело ей было переносить передвижение по воде:

А когда погода станет ветром судно шатать, тогда у меня станет голова болеть и тошнить, тогда выведут меня наверх на палубу и положат на ветр, и я до тех пор без чувства лежу, покамест погода утихнет, и покроют меня шубою: на воде ветр очень проницательный… Как пройдет погода, отдохну, только есть ничего не могла, все тошнилось (курсив мой. – А. Б.)[367].

Тошнота и отсутствие аппетита, спровоцированные, по свидетельству мемуаристки, уже не штормом и морской болезнью, а иной причиной, поскольку преследовали ее при штиле, – верный признак токсикоза в начале беременности.

«Чужая» беременность виделась, в первую очередь, как ухудшение самочувствия («Чоглокова, в то время беременная, часто бывала не здорова…»[368]), одна из «своих» первых могла запомниться, например, необычным физиологическим состоянием повышенной сонливости («…на меня напал такой сон, что я спала по целым дням до двенадцати часов и с трудом меня будили к обеду»[369]). Современная медицина считает «постоянное желание спать» одним из признаков беременности, возникающим «немного позже»[370]. Сон – своеобразная защитная реакция организма, призванная предотвратить его переутомление и мобилизовать внутренние ресурсы. Культурные антропологи относят сон к измененным состояниям сознания, в результате чего, по словам А. А. Белика, «поддерживается психологическая стабильность и активизируются энергетические резервы человека»[371]. Характерно, что Екатерина II, вспоминая об одной из своих неудачных беременностей, воспроизводит «ошибку» в поведении беременной женщины (кстати, не вполне уверенной в своей беременности): если бы она лучше «прислушалась» к своему организму, который все время «хотел» спать, а не была вынуждена, подчиняясь придворному этикету, присутствовать на обязательных мероприятиях, сопряженных с длительным стоянием, излишней подвижностью и отсутствием отдыха в течение дня, возможно, у нее не случился бы самопроизвольный выкидыш: