А. Б.). У меня родилась дочь, к счастью, оставшаяся в живых[465].
Причина этого, скорее всего, заключалась в том, что женщины придворного круга в большей степени оказались подвержены европеизированным рационалистическим влияниям, нейтрализующим национальную традицию проведения родов, в то время как провинциальные дворянки непроизвольно сохраняли приверженность некоторым традиционным запретам и ограничениям, происходившим из народной культуры.
Регламентация позы роженицы является одной из характеристик, позволяющих судить о степени свободы женщины, ее активности или пассивности в реализации репродуктивных практик, о мере дисциплинарного и репрессирующего воздействия на нее традиционных институтов. В отличие от крестьянской среды, в которой практиковались роды стоя[466], сидя на корточках, в движении[467], дворянки практически всегда рожали лежа[468], причем исключения из этого правила свидетельствовали лишь о еще более жестком властном нажиме на них. Фольклористы указывают на культурные ассоциации, связанные с лежащим телом как с мертвым телом[469]. Такие ассоциации бытовали не только в крестьянской, но и в дворянской среде («…лежит ее тело мертвое…»[470]), тем не менее это не приводило к отказу от лежачего положения рожениц. Разумеется, возникает вопрос: почему дворянки должны были принимать не только символически, но и физиологически неблагоприятное и более болезненное, а в некоторых случаях и опасное для ребенка, горизонтальное, лежачее на спине, положение при родах? Ответ заключается в том, что роженица, как и беременная «на сносях», воспринималась как объект манипуляций со стороны и носителей семейной власти и представителей медицины. За роженицей не признавалось право на собственное волеизъявление и следование субъективным ощущениям так же, как и возможность активного поведения в родах, она должна была подчиняться регламентирующему диктату внешней инстанции (в чьем бы лице она ни персонифицировалась), воплощающей символический порядок, в котором рожающей женщине отводилась лишь пассивная, инструментальная роль функционального обеспечения продолжения дворянского рода. В этой связи весьма показательна история первых родов княгини М. Н. Волконской, поведанная ею не только подробно, но и критически:
Роды были очень тяжелы, без повивальной бабки (она приехала только на другой день). Отец требовал, чтобы я сидела в кресле, мать, как опытная мать семейства, хотела, чтобы я легла в постель во избежание простуды, и вот начинается спор, а я страдаю; наконец, воля мужчины, как всегда, взяла верх; меня поместили в большом кресле, в котором я жестко промучилась без всякой медицинской помощи. Наш доктор был в отсутствии, находясь при больном в 15 верстах от нас; пришла какая-то крестьянка из нашей деревни, выдававшая себя за бабку, но не смела ко мне подойти и, став на колени в углу комнаты, молилась за меня. Наконец к утру приехал доктор, и я родила своего маленького Николая, с которым впоследствии мне было суждено расстаться навсегда. У меня хватило сил дойти босиком до постели, которая не была согрета и показалась мне холодной, как лед; меня сейчас же бросило в сильный жар, и сделалось воспаление мозга, которое продержало меня в постели в продолжение двух месяцев. Когда я приходила в себя, я спрашивала о муже…[471]
Совершенно невероятно, что в один из сложнейших во всех смыслах момент жизни дочери ее отец отстаивал свое право на власть в семье вместо того, чтобы постараться обеспечить ей если уж не должную медицинскую помощь, то, по крайней мере, психологический и бытовой комфорт. Боевой генерал считал для себя возможным вмешиваться в акушерскую сферу, игнорируя при этом не только пожелания и ощущения дочери, но и неоднократный репродуктивный опыт жены. Его «требование» к дочери, испытывавшей родовые схватки, «сидеть в кресле» с акушерской точки зрения некомпетентно, поскольку это вредит ребенку. Тем не менее, по ее словам, отцу удалось настоять на своем, пользуясь правом формальной власти главы семейства.
Также обращает на себя внимание дистанцирование в тексте мемуаристки дворянки и крестьянки даже тогда, когда речь шла об общем для них антропологическом состоянии, хотя в этом случае причина, по которой оказавшаяся самозваной повитухой простолюдинка «не осмеливалась подойти» к «благородной» роженице, к тому же своей госпоже, крылась, в первую очередь, в ее профессиональной некомпетентности.
Существуют и другие примеры того, как роженицы подвергались принуждению со стороны отцов и мужей, доходившему иногда до прямого насилия. Так, А. С. Пушкин в своей автобиографии сообщал об одном из трагических эпизодов «семейных анналов»:
Прадед мой Александр Петрович был женат на меньшой дочери графа Головина, первого андреевского кавалера. Он умер весьма молод, в припадке сумасшествия зарезав свою жену, находившуюся в родах[472].
Еще один предок поэта в угоду мужскому своеволию спровоцировал у своей жены экстремальные роды[473] в пути. Самочувствие и самоощущения супруги не принимались в расчет даже в преддверии родовых схваток:
Вторая жена его (деда А. С. Пушкина, Льва Александровича Пушкина. – А. Б.), урожденная Чичерина, довольно от него натерпелась. Однажды велел он ей одеться и ехать с ним куда-то в гости. Бабушка была на сносях и чувствовала себя нездоровой, но не смела отказаться. Дорогой она почувствовала муки. Дед мой велел кучеру остановиться, и она в карете разрешилась – чуть ли не моим отцом. Родильницу привезли домой полумертвую и положили на постелю всю разряженную и в бриллиантах[474].
Дело еще и в том, что снятие роженицей одежды и украшений относится, согласно мифологическому тексту родин, по выражению Т. Ю. Власкиной, к «традиционному общеславянскому набору превентивных родооблегчающих приемов», смысл которых состоит «в лишении женщины всех культурно-социальных характеристик», «освобождении («развязывании») продуцирующих сил, присущих природе»[475]. Как с рациональной, так и с мифологической точки зрения несоблюдение этого могло помешать роженице[476].
Кстати, с путевыми родами в карете ассоциировалась в литературном дискурсе квазидокументального характера и мужская романтическая мифология родин. Мемуарист П. В. Быков (1843–1930) воспроизвел одно из «фантастических повествований» Д. В. Григоровича (1822–1899), который, по его словам, «часто… рассказывал невозможные вещи, и ему все-таки верили, настолько правдоподобно обставлял он свой рассказ»[477]. «Влюбленность» в писателя «одной высокопоставленной особы» завершилась для нее следующим:
…наконец, сделалась матерью. Этот акт произошел в той же извозчичьей карете, и сам Григорович вынужден был заменять акушерку… В одну темную ночь – когда это произошло – они ездили дольше обыкновенного, вышли из кареты и положили ребенка у ворот воспитательного дома…[478]
Правда, в данном случае смысловой подтекст заключался, помимо рассказа об очередной «победе» и необычной ролевой функции мужчины, в тайной мотивации сокрытия факта родов и избавления от ребенка посредством подкидывания.
Повторные роды могли происходить уже не в родительском доме, а в своем собственном или на съемной квартире – в месте временного проживания в столице[479], – либо в доме близкой родственницы[480]. В то время как одни отправлялись на время родов в загородные имения, другие, напротив, переезжали рожать в Москву[481] или Санкт-Петербург. Очевидно, это мотивировалось наличием там более эффективной акушерской помощи – по аналогии с врачебной[482]:
Жена была беременна. Ей не хотелось ехать в Москву, но я, зная ее больше несчастных родин, непременно настаивал, чтоб ехать[483].
Иногда и в случае первых родов жены сельский помещик «нанимал» дом в губернском городе, «чтоб не подвергнуть ее опасности родов в деревне»[484].
В дворянской среде было принято приглашать к роженицам повитух, которых мемуаристки называли «акушерками»[485] или «повивальными бабками»[486], а мемуаристы – «бабушками»[487], помощь которых оплачивалась в денежной форме[488]. До того как с конца XVIII века акушерок стали готовить при родильных госпиталях воспитательных домов из числа бывших воспитанниц[489], то есть некогда «зазорных детей», что закрепляло маргинальный статус этой профессии, помощницами при родовспоможении российских дворянок, прежде всего в столице, были профессионалы-иностранки. Княгиня Е. Р. Дашкова, например, упоминала, что акушерка, принимавшая у нее вторые роды, объяснялась с ней «на своем силезском наречии»