motherhood studies), истории и антропологии детства и девичества (girlhood studies), обещала обмен мнениями с адептами новой социальной истории, обновленной истории медицины, специалистами по истории повседневности и быта.
У истоков изучения социокультурной истории деторождения стояли культурные антропологи. Неслучайно во множестве современных работ упоминается прежде всего имя американки, этнографа Бриджит Джордан, которую ныне иначе как легендарной и не называют (недаром она получила престижную премию имени Маргарет Мид)[8]: сорок лет назад она положила начало кросс-культурному историческому исследованию истории родовспоможения в четырех разных культурах. Основываясь на многочисленных полевых наблюдениях, а также на интервью с беременными и роженицами, она рассмотрела историю и современное состояние родовспоможения у мексиканцев на Юкатане, голландцев, шведов и американцев, показав не столько сходства, сколько различия (даже в случае конфессиональных совпадений). Родильные практики, настаивала она[9], сильно меняются с течением времени, и современная биомедицинская модель родов – не более чем победа экспертного знания и особого типа социального контроля. Б. Джордан показала, насколько медикализированы роды в США на протяжении всего XX века, насколько полны сопереживания и соблюдения старых традиций роды у мексиканцев, как голландская культура из века в век подчеркивала и поддерживала естественность родильных процессов у женщин в своей стране (что сопоставимо с тем, как индивидуализированы с древности и по сей день роды у шведов).
Используя любимый Б. Джордан этнографический метод «включенного наблюдения», сопереживая тем, кого изучают, последовательницы этого американского этнографа поставили во главу угла создание истории родильной культуры, написанной от лица самих рожениц, прежде всего тех, с кем можно еще этот вопрос обсудить, а в случае, если речь шла об уже ушедших поколениях, – читая эгодокументы, автобиографическую прозу. Женский голос в истории (хотя бы и в истории такого связанного с женским социальным опытом феномена, как роды) был услышан. Критику старой технократической модели родов, которая превратила женщин в «хрупких инвалидов», стало возможным найти в работах последовательниц Б. Джордан – Ш. Китзингер, Б. Лозофф, Э. Мартин: все они позиционировали себя как сторонницы феминистской антропологии и биосоциального анализа культур деторождения[10]. Сами роды представали в их трудах важной кросс-культурной практикой, которая позволила глубже осмыслить женскую культуру прошлого, в том числе представить разрешение от бремени как модифицированный обряд перехода, характерный для традиционных культур, в который в прошлом весьма грубо и нежданно вторглось государство с его медицинским контролем над жизнью и смертью, а стало быть, и над рождением детей. Последняя из названных, Э. Мартин, обосновала тезис о том, что переход от традиционной культуры деторождения к биомедицинской привел к тому, что роженицы стали рассматриваться как «машины» по производству детей и бесправные объекты врачебных манипуляций. В то самое время, когда публиковали свои работы американские специалисты в области исторической и феминистской антропологии, в Западной Европе крепло научное направление, в центре внимания которого были довольно позитивистские по методологии исследования средневековой истории родовспоможения[11]. Однако это не была в полной мере обычная социальная история медицины: в контексте возникшей «исторической феминологии» (женской истории) авторам было важно не только реконструировать предметный мир акушерок прошлого, но и заставить зазвучать голос перепуганных рожениц, для которых каждое разрешение от бремени было равно прохождению смертельно опасного испытания. Среди авторов книг и статей по истории акушерства было немало женщин-исследовательниц, и они привносили в текст исследований собственную эмпатию.
Современница и единомышленница Б. Джордан, ныне не менее известная среди феминистских социоантропологов Энн Оукли[12], еще занимаясь социологией детства в 1960–1970‐е годы, обосновала значимость принципа эмпатии – то есть эмоционального сопереживания, «вчувствования» в любом феминистски ориентированном социологическом, социоантропологическом, историческом исследовании. Занимаясь социологией родов, она показала, насколько эффективен в изучении современной социологии родовспоможения метод прямого обмена мнениями с интервьюируемыми, и это перевернуло шаблоны традиционных техник сбора эмпирического материала[13]. Шокированы были и историки: возможно ли соотносить рассказанное в прошлом с собственным женским (и по сути современным) опытом? Однако экспертное мнение исследователей и просто обычных людей, живших в века минувшие, оказалось востребовано: социальные и культурные антропологи, описывая современную биомедицинскую модель родов и выделяя ее недостатки, терялись при поисках ответа на вопрос, когда, в каких странах и каким образом эта модель утверждалась, какие модели она сменила в разных социальных стратах и почему обрела абсолютную гегемонию в сфере деторождения. Как тут не вспомнить известное умозаключение Томаша Саса (американского психиатра венгерского происхождения): «Медикализация – это не медицина и не наука, это социально-семантическая стратегия, которая выгодна одним и несет угрозы другим»[14]. Неудивительно, что теория медикализации, привнесенная в работы историков И. Золой, Г. Розеном, П. Конрадом и получившая самый значительный резонанс, конечно же, благодаря М. Фуко[15], не могла не захватить и ту часть исторического сообщества, которая изучала историю и историческую антропологию родовспоможения.
В связи с этой темой в мировой историографии нелишне напомнить, что всего десяток лет назад в российской науке о медикализации никто не упоминал (причина тому – слишком явные коннотации между карательной психиатрией в СССР и инквизицией, позиционировавшей себя как борца за душевное здоровье общества). Ныне же, когда прежние идеологические путы сброшены, а распространение влияния медицины на все новые сферы общественной жизни, делегирование медикам полномочий решать вопросы, которые должны быть предметом внимания специалистов иных наук (а не только медицины), приобрело характер почти пандемии, термин получил прописку и в нашей науке. Психологи, культурологи, историки проявляют особый интерес к самому рождению этой социальной тенденции, к тому, как это происходило в прошлом и как идет сейчас процесс медикализации, определяется место этого процесса в социальной истории медицины.
У нынешних историков под медикализацией принято разуметь процесс втягивания разных социальных страт (обычно этот вектор направлен от обеспеченных и образованных социальных слоев и к низшим и неграмотным) в сеть так или иначе организованной (иногда и сразу государством) медицинской помощи[16], а вместе с ним – развертывания медицинского контроля над поведением индивидов. Трудно поспорить и с тем, что этот процесс есть разновидность функции контроля социального, наравне с религией, идеологией и правом. Он был и остается связанным с урбанизацией, индустриализацией, развитием бюрократии, а в сфере идеологической стал одним из проявлений победы рационализма[17].
Новая социальная история медицины, рождавшаяся четверть века тому назад, изменила акценты в исследованиях медицинского опыта прошлого: вместо формальной истории медицинского знания жизнеописаний выдающихся докторов в работах по истории врачевания появились размышления о путях трансформаций медицинских практик (в том числе и ошибочных, странных, основанных на ложных предубеждениях), о влиянии медицины на социальную жизнь и быт отдельных людей; появились истории врачебной помощи, написанные от лица самих пациентов или ими самими[18]. Так социальные историки медицины подошли к критике предшественников, которые изучали историю того же акушерства, игнорируя социокультурный контекст деторождения[19].
Оставалось сделать еще один шаг для обновления социальной истории врачебного знания: помимо изучения истории лекарских знаний и навыков, технической оснащенности акушеров и гинекологов, помимо осознания путей медикализации и влияния этого процесса на репродуктивное здоровье, нужно было еще и признать важность изучения изменчивой сферы людских эмоций – самих врачей, их помощников, но главное и прежде всего – тех, кто собственно даровал жизнь, рожавших женщин, а также тех, кто им в этом помогал.
Вот почему в культурной истории деторождения реально пионерской стала работа Ричарда и Дороти Вертц[20]. В фокусе их исследования оказался сложный процесс «денатурализации» и стандартизации родового процесса. По мнению этой супружеской пары историков, следствием медикализации стал плавный и почти незаметный переход родов и рожениц под абсолютный контроль врачей, a результатом этого перехода стала частичная или полная потеря роженицами особого «женского знания». Описываемое ими социальное явление они сравнивали с улицей с двусторонним движением, полагая, что каждый из участников родового процесса преследовал собственные цели: женщины стремились избежать боли, облегчить течение родов, обеспечить комфорт и удобства, в то время как врачи были ориентированы на повышение собственного авторитета и получение большей прибыли