Человек с аккордеоном — страница 14 из 46

вость и бездарность, потому что был уверен — талант всегда побеждает злобу и ненависть. Просто обязан побеждать. А если не может, то, значит, разговоры о таланте были сильно преувеличены.

Дядю любили на этих свадьбах. Он был безотказный музыкант, а это само по себе многого стоит. Он был безотказным музыкантом, но не был тапером, и люди это сразу же чувствовали. Он играл так не потому, что оправдывал свою сотню и причитающуюся ему рюмку водки, — он творил, сидя на табуретке или венском стуле в низкой комнате, полной пьяных голосов и табачного дыма. Он творил, а творчество всегда бескорыстно, даже если за него платят и получают деньги. Он так и привык считать эти свои участия в чужих свадьбах своими сольными выступлениями. И даже иногда говорил, собираясь куда-нибудь в Черемушки или в Новоалексеевский бывший студгородок: «У меня сегодня концерт». И готовился к этим вечерам и впрямь как к концертам.

Вот за что платили ему уважением и любовью. И слава его росла, смешная и наивная, но прочная, не требующая ни афиш, ни объявлений по радио, не зависящая от мнений критиков и главреперткома, передаваемая из рук в руки на дворовых скамейках, за партией в домино, в тот момент, когда решается роковой вопрос — дуплиться или не дуплиться; на трамвайной остановке, во время обеденного перерыва, когда до гудка остается еще пять минут, самых приятных, предназначенных на то, чтобы выкурить по одной и поговорить по душам.

Какой артист равнодушен к славе? Дядя Митя не был в этом смысле исключением. Но только он смеялся всегда над своею известностью и говорил, что ему уже пора присвоить звание «дворовый артист республики». Он рассказывал, что получил однажды гонорар литровой банкой патоки и про то, как на одной свадьбе так загуляли, что потеряли невесту. Гости орут «горько!», а жениху и поцеловаться не с кем. В загсе, спрашивают, была? Вроде была. Когда подношениями молодых одаряли, была? Тоже вроде тут где-то вертелась. А целоваться не с кем! Как говорится, конфуз! Теща говорит, не извольте беспокоиться, она, должно быть, куда ни то вышла, чтобы поправить свой женский туалет. А гости кричат — не для того она замуж выходила, чтобы туалеты поправлять! А некоторые, особенно бдительные из жениховой родни, говорят, — в таком случае просим подарки назад: отрез полушерстяной, одеяло с пододеяльником и ножей шестнадцать штук! Искали, искали невесту — не нашли. Безусловно, неудобно. Но, с другой стороны, студень на столе — за свиными ножками на Даниловский рынок ездили, там свояк ветеринаром служит, первач разлит — не пропадать же добру. Ну и гуляли. Два дня. А невеста потом нашлась. Но не совсем. В том смысле, что она за другого вышла. Был у нее такой Альберт. Она его из армии ждала. А тут два месяца писем нет, она и решила, что он ее позабыл. И дала согласие одному резервному претенденту первой очереди. А тут Альберт возвратился, да еще с благодарностями от командования. Невеста и правда на улицу выскочила туалет поправить, а Альберт тут как тут. Со всеми значками. Тут уж не чулок пришлось поправлять, а, как говорится, ошибку молодости. Через два месяца у них тоже свадьба была. «Но я на ней не играл», — заканчивал дядя Митя, как бы подчеркивая, что течение жизни все равно не поддается полному освоению, и ни в одном деле никогда невозможно познать все до конца.

И вдруг улыбка появлялась на абсолютно серьезном до этой минуты дядином лице.

— Там, на той неудачной свадьбе, старуха одна была замечательная. Тетя Паши, то ли крестная чья-то, то ли кума, в общем, невесты родственники думали, что она с жениховой стороны, а жениховы — что с невестиной. Она песне очень хорошей научила. Старой песне. Теперь ее не поют. И я про нее слышал много, и читал тоже, а выучил только нынче.

Дядя взял аккордеон и склонил голову к мехам, словно бы мелодия, которой, предстояло родиться, уже слышалась там, в золотых и потаенных потемках. Но вот она появилась па свет и зазвучала высоко-высоко, затрепетала, словно белая женская косынка на ветру, задрожала, зазвенела, как тоненький детский плач: «У-у-мер, бедняга, в больнице военной, долго, родимый, страдал…»

Я был еще мал тогда и, что такое смерть, понимал весьма умозрительно. Конечно, я знал, что все погибшие на фронте, никуда уже никогда не вернутся. Но это было спокойное отвлеченное знание, как будто бы речь шла, например, о смене времен года. А в тот момент безнадежная и одновременно блаженная тоска с необыкновенной силой охватила все мое существо. Я еще не осознал, но уже ощутил великую силу печали, которая томит душу и в то же самое время открывает ей способность смотреть на мир своим особым, внутренним взором, Я пишу об этом нынешними моими словами, которых я и не знал

тогда вовсе, но я уверен, что все началось тогда, в те самые мгновения, когда дядя Митя тихо и высоко пел о смерти одинокого русского солдата. Тогда поселилась во мне та непреходящая грусть, та постоянная боль, то вечное ощущение неблагополучия и «иглы под ложечкой», без которых я бы никогда не разглядел и доли той красоты, которой одарила меня не слишком щедрая и все-таки щедрая жизнь.

***

— Скажите, Митя, — спросил как-то дядю Георгий Аронович, — вы верите в гомеопатию?

— Даже и не знаю, что вам ответить, — смущенно сказал дядя, — я никогда не думал об этом. Вы с таким же успехом могли спросить меня, как я отношусь к ипподрому или к облигации золотого займа.

— Я лично не верю в эти методы, — Георгий Аронович был по-прежнему серьезен. — Но допускаю, что это субъективная особенность моего организма. На меня действуют только лошадиные дозы, кстати об ипподроме. Но к чему я веду… Есть такой московский гомеопат Лопатин… Фигура — можете мне поверить. Вся Москва у него лечится: и Лемешев, и Уланова… и… — Георгий Аронович многозначительно и таинственно указал поднятым пальцем в потолок. — Между прочим, за это ему оставили пол-особняка, весь второй этаж. Коллекция живописи, хрусталя, вы себе представить не можете. Вообще личность, монстр, во время войны отвалил полмиллиона на самолет. «Назовите, — говорит, — как хотите, пусть хоть Ферапонт Головатый, мне моей славы хватает». Что это, я никак к сути не перейду? Вот в чем дело, Митя, — Лопатин сына женит. Между нами говоря, шалопай и подонок, хотя хороший парень. Невеста, говорят, красавица, но сирота. Свадьба будет, можете себе представить, какая, один день в «Гранд-отеле» для молодежи, другой день у Лопатина для родных и вообще для старшего поколения.

— Я как-то не пойму, зачем мне это знать, — подивился дядя, — я ведь, как вам известно, специализируюсь больше по баракам…

— Искусство, — высокопарно и торжественно произнес Георгий Аронович, — пора вам это знать, молодой человек, пренебрегает материальными условностями. Оно одинаково и в хижинах и во дворцах!

— Ну разве что… — не очень уверенно согласился дядя. Он вспомнил, что мать вторую зиму ходит в старом, довоенном еще, демисезонном пальто и в сильные морозы безнадежно укутывается тремя вигоневыми платками.

— Музыки, — продолжал Георгий Аронович, — в этом доме, конечно, хватает. Всякие «телефункены», «шуккерты» — шмукерты, я знаю. Вся джазовая классика, цыгане, Вертинский, Козин… Но у старика есть бзик, я же вам говорил, это монстр, Егор Булычев и другие. Он сам из сормовских мастеровых. Да, да, вообразите себе, «гоише хасе», как говорила моя бабушка, «русская свадьба». И обожает гармошку. То есть, простите, гармонь. Он меня просит: «Жора, достаньте мне гармониста, только не этих ваших эстрадных лиристов, которые играют на баянах Берлиоза, а настоящего гармониста, чтобы душа взлетела». А? Это ж прямо к вам относится.

— Вообще-то у меня сессия, — с сомнением начал дядя Митя, — бухучет, истмат, политэкономия…

— Ну если мы такой богатый студент, — обиделся Георгий Аронович, — белоподкладочник, золотая молодежь, сын наркома…

— Извозчика, — поправил дядя, — причем в последнее время ломового. Давайте адрес, мой бескорыстный импресарио.

Особняк стоял в Потаповском переулке. Здесь обжилась некогда интеллигентская Москва, профессорские дома, адвокатские квартиры, скверы, в которых кормилицы и бонны прогуливали детей — мальчиков и девочек с одинаковыми длинными локонами, в одинаковых девчоночьих платьях. В такой вот январский вечер по направлению к Чистым прудам шли гимназистки в длинных суконных юбках. В руках у них были коньки, с загнутыми носами, похожими на крутой завиток девичьих волос, выбивающийся из-под котиковой шапочки.

Дядя Митя не спеша брел пустынными улицами и сам удивлялся неожиданной элегичности своих мыслей. Он впервые робел, отправляясь на свою привычную уже работу. Не волновался, как перед спектаклем, когда ни за что нельзя приняться, ничем невозможно рассеяться, а в итоге постепенно дозреваешь до единственного необходимого состояния духа. Именно робел, как перед визитом к врачу, кошки скребли на сердце.

В прихожей гомеопатской квартиры висела большая хрустальная люстра. А на стенах красовались ветвистые лакированные оленьи рога и огромное зеркало в дубовой декадентской раме. Дядя Митя никогда не видел такого богатства не в музейной, а так сказать, вполне житейской обстановке. И все же, пока он пристраивал на дубовую вешалку свое пальтишко и снимал галоши, ему вдруг совершенно ясно стало, что роскошь эта не парадная, не естественная, что ощутим в ней перебор, хоть и незначительный, но несомненный; почувствовав от этой мысли немного злорадное облегчение, дядя направился за домработницей в глубь квартиры. Через большую комнату, которую уже вполне можно было считать залом, тянулся стол, сияющий скатертью, хрусталем и серебром. Он доходил до застекленных, распахнутых дверей, ведущих в соседнюю комнату, и терялся в ее перспективе. Хозяин встретил дядю в кабинете. Он был в домашнем бархатном пиджаке с помещичьими брандебурами, под которым виднелось крахмальное белье и шелковый галстук с затейливой булавкой. Большая лакированная лысина, какие

бывают у процветающих, довольных жизнью людей, шла его хитрому мужицкому лицу, зато золотые тонкие очки выглядели на нем ни к селу ни к городу. И опять дядя почувствовал маленькое снисходительное удовлетворение.