Человек с аккордеоном — страница 15 из 46

— Играете? — спросил Лопатин, протягивая дяде большую белую и мягкую, как у женщины, руку.

— Играю, — скромно подтвердил дядя.

— Студент? — прозвучал столь же лаконичный вопрос.

— Студент.

— Консерватории или гнесинского?

— Финансового, — признался дядя.

— Оно и вернее, — сказал хозяин и подмигнул дяде из-под профессорских очков крестьянскими хитрым глазом. Потом он достал из книжного шкафа бутылку коньяка, судя по загогулинам на этикетке, очень дорогого, и две пузатые, словно подсвеченные изнутри, рюмки. Пока он открывал бутылку, чуть брезгливо протирал салфеткой рюмки и смотрел их на свет, дядя Митя не мог отвести глаз от его белых манипулирующих рук — рук фармацевта, чародея, алхимика.

— Что смотришь? — угадав дядины мысли, спросил Лопатин. — Думаешь, раз гомеопат, то по капелькам цедить буду? Нет, брат-студент, по полной российской норме. А то я знаю вас, гармонистов, вы ведь без политуры и мехи свои не растянете.

Хозяин вновь посмотрел на дядю заговорщицким хитрованским взором «своего мужика», и дядя опять не без удовольствия ответил ему корректным вежливым взглядом.

Гости съезжались так, как выходят на сцену герои в классической многолюдной пьесе — друг за другом, спустя равные промежутки. Сначала дядя невольно обращал внимание только на отлично сшитые костюмы, на кольца и браслеты, которых было очень много, так много, что они назойливо лезли в глаза, сколько ни отворачивайся. Но потом он понял, что дело вовсе не в золоте и не в одеждах, сшитых легендарными портными, а в том, что это были люди из неведомого ему мира. Разумеется, он их встречал иногда, в театральных фойе, на улице, возле комиссионных, а чаще ювелирных магазинов, на стадионе у входа на Северную трибуну, — таким образом, его житейская дорога шла иногда параллельно их путям, но лишь впервые эти линии пересеклись. Впервые дядя очутился в их отдельном мире и сразу же понял, что ему лично делать здесь совершенно нечего. Он ничуть не переживал по этому поводу, ему стало даже смешно от трезвого сознания, что ни одна из здешних красавиц — а их было много, словно все самые красивые женщины Москвы и Московской области послали в эту квартиру своих делегаток — ни при каких обстоятельствах не обратят на него внимания. Его чисто умозрительные шансы были минимальны, практически они были равны нулю. Но он не был ни обижен, ни угнетен, он просто из своего угла — ну, не угла в прямом смысле, а так, из укромного, незаметного места — рассматривал этих женщин, холеных, притягательных и в то же время, на удивление, лишенных того необъяснимого умения создавать вокруг себя настроение и атмосферу, без которого жизнь, даже не владетелей, а только сторонних наблюдателей красоты теряет очарование.

Шум, раздавшийся в прихожей, смех, преувеличенные звуки поцелуев — все свидетельствовало о том, что прибыли наконец молодые. Некоторые из гостей, вероятно близкие родственники, ринулись в переднюю. Поцелуи и смех вспыхнули с новой силой. Но вот на пороге появился высокий молодой мужчина в небрежно расстегнутом смокинге, и дядя отметил про себя с некоторым уже профессиональным опытом, что это, несомненно, жених. Он был слегка, вполне обаятельно пьян и неопределенными, пластичными жестами длинных рук иронически объяснял, что невеста прибыла, что она, естественно, задерживается где-то там, поправляет прическу, пудрится, в сотый раз глядится в зеркало или натягивает чулок на прекрасной длинной ноге. Друзья окружили счастливца. Он целовался с мужчинами, изящно переламывался надвое, припадая к дамским ручкам, он хохотал, обнажая замечательные зубы, так, что видны становились литые мощные бабки, он разводил покорно руками: вот, мол, и меня не миновала чаша сия, он легко напружинивался и, обхватив за плечи двух ближайших своих старших приятелей, нашептывал им нечто такое, отчего они принимались хохотать, лучисто сияя золотыми коронками. А жених утомленно и снисходительно улыбался — у него было лицо развитого и хитрого мальчика, как-то неподходящее к его сильной мужской фигуре.

В это время в комнату вошла Леля Глан. Дядя Митя узнал ее сразу же в ту секунду, как увидел, словно и не прошло семи лет, словно 22 июня 1941 года было вчера, словно пять минут назад она уже была здесь. Дядя почувствовал, что у него горят щеки и слабеют колени. Он глубоко вздохнул, стараясь овладеть собою, перед тем как подойти к Леле легкой и безотносительной походкой свободного человека, артиста, знающего себе цену, солдата, научившегося не придавать слишком большого значения собственной жизни. Он даже сделал несколько шагов и только тут, задним умом, словно спросонья, будто бы соль анекдота, рассказанного некоторое время назад, понял, что Леля и есть невеста. Он остановился, застигнутый врасплох этой очевидной мыслью и медленно, будто комический персонаж в немом фильме, не поворачиваясь, пошел назад. Он даже испугался, не узнала ли его Леля, хотя как она могла его узнать, окруженная гостями, естественно и очаровательно светская, вся в мать, улыбающаяся, как всегда, более всего глазами.

Подходить к ней было уже вовсе неудобно — тоже мне, гость, в лицованном костюме, гармонист, приглашенный на свадьбу, чтобы потешить тестя с его каратами на белых пальцах и сентиментальными воспоминаниями о сормовских гулянках. Дядя, стесняясь, налил себе рюмку водки и залпом выпил не закусывая.

Ах, как хороша была Леля! Она всегда была хороша, и девчонкой в солнечном арбатском переулке, одетая в голубую футболку с синей вставкой и синей шнуровкой на груди, в тугих теннисных тапочках на легких загорелых ногах. Она шла вдоль ограды под старыми липами с таким уверенным и даже дерзким видом, который появляется у девушек в то время, когда они начинают осознавать свою прелесть и свою неожиданную власть над окружающими. А на свой последний зимний бал, куда дядя Митя приходил уже гитисовским студентом, — Леля под видом Татьяны Лариной надела материнское длинное платье и впервые отросшие после комсомольской короткой стрижки волосы подобрала наверх. Эффект произошел поразительный. ВВС — Василий Васильевич Суздалев, математик, закончивший два факультета Петербургского университета, еще до революции посетивший Францию и Италию, называвший учеников по гимназической привычке «народами», увидев Лелю, всплеснул руками.

— Нет, вы подумайте, Психея, иначе не скажешь, Психея! — имелась в виду актриса Глебова-Судейкина, прогремевшая в юности Василия Васильевича в пьесе «Псиша».

Вернувшись домой из госпиталя, дядя Митя в тот же день пошел к Леле. В ее комнате жила большая семья какого-то снабженца, которая, по-видимому, всякое упоминание о прежних здешних хозяевах воспринимала как подозрительный намек.

— Они эвакуировались, — взвился снабженец, — и потеряли право на жилплощадь. А я эту комнату получил по законному ордеру. Да! По законному! — Он так напирал на эту законность, что сразу же понятно стало — снабженец вселился сюда нахрапом. Соседи подтвердили эту догадку. Они рассказали, что Лелины родители не хотели эвакуироваться, ну просто ни за что. Лелина мать вместе с Лелей дежурила на крыше. «Представляете, такая была барыня, и хоть бы что!» Но у отца от бомбежек усилились гипертонические приступы, несколько раз он падал на улице, боялись инсульта, и в конце концов они поддались на уговоры. Их эвакуировали в Сталинград, это считалось очень удачным — глубокий тыл, и Волга, купанье, астраханские арбузы… С тех пор о них ни слуха ни духа.

Дядя Митя не мог успокоиться. Он разыскивал бывших Лелиных подруг, ездил к черту на кулички, стучался в чужие двери, входил в чужие кухни — никто ничего не знал о Леле. Последние ее письма действительно были из Сталинграда. И тогда он потерял надежду. Только проходя мимо Лелиного дома, он всякий раз вспоминал тюлевую занавеску, выдуваемую из высокого окна июньским сквозняком, и с тоскливой ненавистью смотрел на колбасу, свисающую в авоське из форточки нынешнего владельца комнаты.

А Леля, вот она, совсем рядом. Всего лишь на другом конце стола, такая уверенная в себе, умеющая, как прежде, одним лишь взглядом поселить в душе ощущение нечаянной радости, как будто бы не было ни бомбежек, ни медленных, задыхающихся от зноя поездов, пропахших потом и мочою, ни беженцев, ночами стоящих в долгих, подавленных очередях. Она была прелестна. И по-прежнему, и по-новому. Что бы сказал теперь Василий Васильевич с его петербургским эстетизмом и склонностью к ослепительным параллелям?

Дядя Митя вновь налил себе рюмку водки, но, собираясь ее опрокинуть, натолкнулся на возмущенный взгляд своей соседки. Оказалось, что, пока он размышлял о своей жизни, за столом уже начался некий свадебный церемониал. Жених поднялся во весь свой великолепный рост, в правой руке он держал бокал шампанского, в котором, как в родниковой воде, с неиссякаемой энергией подымались на поверхность лопающиеся пузырьки, а левой свободной рукой совершал плавные движения, с помощью которых каждая фраза как бы отсылалась слушателям:

— Мне здесь товарищи говорят, что я нарушаю традицию. Не полагается, чтобы жених, жених — это я, для тех, кто еще не разобрался, — так вот, чтобы жених был тамадой у себя на свадьбе. Я думаю, что это предрассудки, товарищи. Я думаю, что эти традиции пора пересмотреть.

Это на собственных похоронах действительно трудно выступать. Потому что нескромно. А на свадьбе скромность ни к чему. Когда много скромности, тогда и жениться не надо.

Гости с пониманием дружно захохотали. Дядя Митя взглянул на Лелю — быстро, словно боясь, что его обнаружат, она тоже смеялась.

Между тем жених продолжал, и дядя, будто очнувшись, вновь услышал его голос:

— Я не стремился к брачным узам. Видит бог и другие свидетели из присутствующих. Домашний очаг, супружеская верность, продолжение славного рода Лопатиных — мне все это было скучно. Понимаете, от одной этой мысли у меня скулы сводило зевотой. Семейная жизнь казалась мне почему-то одной сплошной поездкой в метро. Вы представляете себе, что это такое? Одни и те же, смазанные, серые, лишенные выражения лица, которые все время торчат перед тобою, мотаются и трясутся, — от них некуда деться. И маршрут строго определен — никаких отклонений. Парк культуры или Сокольники.