Человек с аккордеоном — страница 27 из 46

Уже на следующий день я принялся разыскивать весьма известного некогда артиста Георгия Константиновича Баха. В ВТО о нем ничего не знали. Я пошел в театральный музей. При мне тамошние милые женщины и мой соученик по университету, кандидат наук Саша Маркушевич, перерыли ворох документов — старых программ, театральных журналов, от которых теперь не осталось и названия, — красивые это были названия, газетных вырезок и театральных афиш.

— Есть Мах, — сказал Саша, протирая очки, — тебе не нужен Мах Леонид Борисович, руководитель херсонского ТРАМа? Или Блох Исидор Ефимович, критик, сотрудник еженедельного журнала «Рампа и жизнь»?

— Саша, мне нужен Бах Георгий Константинович, известный артист.

— Известность не научный критерий, — сказал Саша. — Каждый артист полагает, что он известен. И самое нелепое в том, что он по-своему прав. Нет профессионального кретина, у которого бы не оказалось своей публики.

— Или своей навязчивой идеи, — уточнил я. Надо было извиняться за беспокойство.

— Подожди секунду, — попросил Саша, — мы зайдем еще в одно место.

Мы долго шли по скрипучим деревянным лестницам, то вверх, то вниз, и, когда я окончательно запутался, очутились в комнатушке, где не было ни книг, ни афиш, а только арифмометры на столах.

— Наш главный бухгалтер Мария Ивановна, — сказал Саша. — В известном смысле самый серьезный среди нас театровед.

Пожилая женщина в деловых очках без оправы снисходительно улыбнулась.

— Вы никогда не принимаете меня всерьез, — продолжил Саша, — а я к вам по делу. Мария Иванна, помочь можете только вы. Вам знакомо имя Георгия Константиновича Баха?

— За что я вам выписываю зарплату, Саша, — сказала бухгалтер. — Георгий Бах был во время нэпа премьером частной оперетты Выгодского. — Она улыбнулась, и глаза ее за строгими деловыми очками подернулись романтической дымкой. — Если бы видели, Саша, как он был хорош в «Баядерке» и «Марице». Комильфо. Ком иль фо, не то что ваши теперешние гитисовцы.

Саша церемонно поцеловал Марии Ивановне руку. То что называлось раньше — припал к ручке. В отделе музыкальной комедии мы разыскали старую карточку, наклеенную на твердый фирменный картон фотографии Свищева-Паолы. Мужчина во фраке и твердом пластроне и вправду был красив — нетеперешней фатоватой красотой, «шармер», «лев» приходили на ум знакомые из книг определения, они словно специально были созданы, чтобы обозначить этот тускло, как крышка рояля, сверкающий зачес, этот хрящеватый нос с нервными ноздрями, эти сухие узкие губы.

— Не знаю, не знаю, — сказала в трубку Рита. — До вечера далеко. Звоните.

Он будет звонить. Без каких бы то ни было сомнений и внутренних противоречий наберет он наш номер и своим уверенным хозяйским голосом попросит меня позвать ее к телефону. И я, задыхаясь от ненависти к этому вежливому голосу, буду стоять, как лакей, навытяжку и с трубкой в руке.

В справочном бюро я нашел адрес Георгия Баха. Мне почему-то казалось, что жить он должен у черта на куличках. Между тем жил он в центре, в районе Плющихи. Я отправился к нему сентябрьским воскресным утром. Было тепло и тихо, во дворах стояло московское бабье лето. Дом оказался деревянным особняком, давно не ремонтированным, в сенях сквозь пробитую крышу виднелось осеннее небо с быстрыми легкими облаками. Дверь с номером квартиры оказалась незапертой, я толкнул ее и очутился на кухне. Молодая женщина в халате жарила что-то на грязноватой плите. Сковородка чадила, и пахло луком. Из тусклого крана в ржавую раковину сочилась вода. Я вспомнил пластрон, бутоньерку в петлице, лакированный пробор, и мне стало грустно.

— Могу ли я видеть Георгия Константиновича Баха? — спросил я.

— Дядю Жору? — переспросила женщина и показала мне на крашеную дверь. Потом она перевернула что-то на сковороде и громко закричала: — Августа Георгиевна! К дяде Жоре!

— Вы к папе? — на пороге меня встретила высокая женщина, и я сразу же узнал хрящеватый нос с нервными, высоко вырезанными ноздрями. — Не из райсобеса? Мы много раз обращались…

— Простите, — перебил я, — я из литературного музея.

— А-а, — почему-то сразу успокоилась дочь Баха, словно бы сразу все поняла. И повела меня в смежную комнату. Там, у большого окна, в современном дешевом кресле, почти скрытый от меня газетой, сидел старик. Видна была лишь лысина в пятнышках старческой пигментации да остатки седых жидких волос. Я, разумеется, предполагал, что старая театральная фотокарточка может льстить и преувеличивать, и все же перемена была фантастична. Мне навстречу поднялся сухонький добродушный старичок с выражением лица заискивающим и просительным, причем ясно было, что это выражение не сходит с его лица вот уже лет двадцать.

— Наконец-то, — с удовлетворением проговорил он, — наконец-то. Садитесь, садитесь, бога ради, что же вы стоите! Наконец-то. Я столько раз писал!

— О чем писали? — из вежливости поинтересовался я.

— О том, чтобы была восстановлена полная картина моей творческой деятельности. Я имею полное право на персональную пенсию. Помилуйте, столько лет руководил художественной самодеятельностью. Студия живого слова Наркомпроса… Агиттеатр НКПС. Живая газета Дома медицинского просвещения… У меня все документы, как положено. Алечка, — крикнул старичок дочери, — будь так любезна, принеси мой архив!

Высокая женщина мгновенно появилась с толстой бухгалтерской папкой в руках, было очевидно, что все эти справки, постановления и благодарности так и лежат наготове, а не пылятся где-нибудь в шкафу или в комоде.

Я с привычным профессионализмом и любопытством перелистал ветхие желтые бумажки. Старик все время порывался мне что-то объяснить и приговаривал: «Вот-вот, самое интересное», «Вы посмотрите, кто это подписал», «Нет, обратите внимание, когда все это было». Пальцы его с коротко и аккуратно подстриженными ногтями мелко и суетно вздрагивали.

— Георгий Константинович, — сказал я. — Все это очень интересно. Но здесь, так сказать, одни только канцелярские документы. А где же свидетельства ваших сценических успехов? Снимки из спектаклей: из «Баядерки», из «Марицы», из «Корневильских колоколов»?

Георгий Константинович перестал просительно улыбаться. И пальцы его перестали деликатно подрагивать.

— Так вам известна и эта сторона моей карьеры? — почему-то упавшим тоном спросил старик.

— Ну конечно, — старался я его ободрить. — Блистательная сторона. Ваши выступления в театре Выгодского, на вас держался весь репертуар, как я понимаю. Голос, фактура, аллюр. Говорят, в светских ролях вы были неподражаемы. — Я не знал этого проклятого актерского языка и поэтому чувствовал себя ужасно глупо.

— Действительно, говорили, что выходило неплохо. — Георгий Константинович был словно удручен чем-то. — Неплохо, неплохо. Однако вы учтите, это продолжалось не так уж долго. С Выгодским мы не сошлись по многим вопросам, и вообще я скоро покинул оперетту. — Он помолчал и потом «в сторону», как писали в старых драмах, добавил: — У меня, видите ли, пропал голос.

— Георгий Константинович, — решившись наконец, сказал я. — Простите меня, ради бога. Я, правда, постараюсь помочь вам в вашем ходатайстве, но сейчас меня интересует совсем другое. Я у вас прошу помощи. Совершенно серьезно. Это очень важно для всей русской культуры.

— Пожалуйста, пожалуйста, — развел руками старик, слегка напуганный моим пафосом.

— Скажите, это правда, что вы давно знакомы с Анной Николаевной Кизеветтер?

И вот тут в течение нескольких минут произошло нечто неожиданное. У меня на глазах начала оживать допотопная свищевская фотокарточка, сквозь будничную маску суетливого старичка из коммунальной квартиры, как старая иконопись сквозь более позднюю роспись, проступили былые черты льва и фата. Карикатурно они проступили и низкопробно, речь из надоедливо подробной сделалась пренебрежительно неторопливой, и все же сквозила в этом преображении некая патетика.

— Как же, как же, — не произнес, а словно процедил Георгий Константинович, не внешне, а внутренне улыбаясь своим воспоминаниям, — Анечка Кизеветтер. Как же, как же…

Я увидел и нервные ноздри, и узкие презрительные губы, даже несуществующий пробор на лысой голове.

— С Аней, пардон, с Анной Николаевной, — продолжал старик, — мы были близкими друзьями. Весьма близкими. Об этом не принято говорить, да уж старикам простительно. Какие у стариков грехи, кроме воспоминаний! Анна Николаевна, молодой человек, была прелестна, вам даже трудно вообразить себе нечто подобное — теперь не тот стиль. Теперь в ходу моветон. Старик Карамазов это предвидел. А Анна Николаевна была само изящество, само совершенство. Не женщина, а осколок империи, и это в те-то весьма суровые годы… — Он откинулся в кресле, и кисть его правой руки, еще недавно боязливо суетившаяся, описывала в пространстве изящные фигуры.

— Простите, — прервал я его, — но ведь всем известно, это уже почти академический факт, что Анна Николаевна была возлюбленной Поэта. Самым близким ему человеком…

Он посмотрел на меня добрыми и сочувствующими глазами. Долго посмотрел, словно хотел точно определить степень моей наивности, искренности и официальной заинтересованности.

— Ну, что Поэт… Поэт, разумеется, был большим художником, хотя и не в моем, признаться, вкусе. Это не имеет значения, я понимаю, но justicia omnibus, как учили меня в гимназии, — «справедливость для всех». Так я повторяю, Поэт был, несомненно, личностью незаурядной, однако, как бы вам это объяснить, в ars amandis — я надеюсь, вы читали Назона — человеком он был весьма нерасчетливым и неопытным. Да, увы, молодой человек, так нередко случается, этому не следует удивляться. — И он замолк, словно удовлетворенный тем, что прожил жизнь без ошибок и заблуждений.

Оставалось задать последний вопрос. Самый «сыщицкий», тот, ради которого я пришел в этот покосившийся дом.

— Георгий Константинович, — не глядя на него, медленно, сопоставляя слова, спросил я, — говорят, у Анны Николаевны есть неопубликованные стихи Поэта. Я слышал, вы единственный свидетель их существования.