Г. О.). Главк, узнав это, запретил картину и прекратил тиражирование»[111]. Положительное заключение кинематографистов и кинокритиков позволило Художественному совету «Мосфильма» в тот же день «рекомендовать к выпуску» картину Гайдая[112]. Однако даже в окончательном решении фильм не переставали резать[113] – настоятельно рекомендовали переозвучить начальную сцену и сократить вывески[114].
В стенограммах заседаний худсовета «Мосфильма», посвященных обсуждению комедии Гайдая, встречаются развернутые реплики редактора картины, сценаристов (чаще Дыховичного, чем Слободского) и художественного руководителя мастерской. Но сам режиссер высказывается редко и скупо. Говорит, что давно «мечтал работать в этом жанре» и, хоть это его «первая самостоятельная работа», он «глубоко уверен, что картина получится». Считает сценарий полноценным. Рассматривает будущую картину как «большое произведение», а не короткометражку. Видит в своих героях типы и категорически не согласен с обвинениями Главка в «хихиканье». «Отметает политические ошибки, приписываемые картине», но считает, что могло бы получиться «лучше и смешнее». Резюмирует: «Сразу не попадешь в яблочко. Нужно делать больше таких фильмов». В этом разделе я буду ловить присутствие режиссера в деле фильма – где-то между буквой стенограммы, строкой киносценария, перспективой взыскания и экраном.
Пожалуй, самая резкая гайдаевская ремарка прозвучала на финальном худсовете. Как и заключение этого заседания, она была посвящена вывескам:
Я никогда не считал для себя возможным делать, что угодно, тратить государственные деньги… но есть какие-то творческие вещи, от которых нельзя сразу отказаться. Мне очень нравится этот сценарий. И я не считаю, что я сделал ошибку, что взялся его ставить, – он единственный в Советском Союзе на эту тему и в этом жанре. Я не согласен, что нужно убрать вывески. Что это политически неверно. Я этого не понимаю. И не я один. Ромм тоже этого не понимает[115].
Речь шла о нелепых вывесках на здании, где располагалось КУКУ. В декабре 1956 года Гайдай говорил, что ему нравится сценарий, но решительно не нравится КУКУ – «учреждение, которого не существует». Режиссер предложил его «заземлить, чтобы это было реально»[116]. В первом режиссерском сценарии для «заземления» было создано насыщенное окружение из вывесок других учреждений метров эдак на пять:
Таблички, таблички, таблички… Они сверкают стеклом и золотом. Тесно прижавшись друг к другу, перед входом висят десятки вывесок с причудливо скомбинированными названиями трестов, объединений, союзов, управлений: «Гипропиво», «Чуив», «Нежилотдел», «Облпиявка», «Гумито»…[117]
Чертова дюжина табличек появляется в кадре под канцелярскую польку Арно Бабаджаняна – инфернальную акустическую буффонаду цирковых литавр, печатных машинок, арифмометров и телефонов. К названиям из киносценария добавляются Горупрместпром ЗАГОТЛЫКО, НИИГУГУ, ОБЛРЫБИЗДАТ и т. д. В финале вывески одна за другой исчезают вместе с учреждениями «и вовсе бесполезным», освобождая место для детского сада (в итоговой версии – для гостиницы «Чайка»). Все вместе должно было знаменовать победу жизни и здравого смысла над бюрократизмом, но произвело несколько иной эффект – растревожило киноначальство перспективой распространения визуального обобщения «на всю советскую систему».
Вывески неоднократно обсуждали и осуждали на худсоветах. В ноябре 1957 года за Гайдая с его табличками вступился режиссер Захар Аграненко, как бы между прочим припомнив две публикации в «Правде» о передаче зданий 59 министерств под больницы и т. п. В те годы центральные учреждения упраздняли в порыве децентрализации, то есть без прямой связи с глубоко провинциальной историей Петухова. Однако, проведя параллели с идеологией хрущевской экономической реформы, Аграненко мог трактовать движение табличек как проявление идейной грамотности коллеги по цеху[118]. В мае эстафету принял композитор Бабаджанян. Необходимость сохранить в фильме эпизод с (исчезающими) табличками он обосновывал ссылкой на свежее постановление партии и правительства: «Весь сюжет сводится к тому, что учреждения правильно убираются»[119]. Ни один из аргументов не стал решающим, однако эпизод с вывесками выжил.
В отказе сокращать число табличек просматривается забота режиссера о методе. Его способ препарировать бюрократические материи предполагал не только традиционное для комедии смещение, но и чуть ли не этнографически насыщенное сгущение – бережное собирание и связывание рассеянных артефактов, слов, жестов, позволяющее прорисовать практику. Ведь в отличие от КУКУ, придуманного сценаристами вне связи с узнаваемыми ведомственными аббревиатурами, гайдаевские «Культбытснабсбыт», «Гипропиво», Горздравотдел Райпиявка были в самом деле заземлены. Они не просто отсылали к советскому организационному бестиарию, но вскрывали его устройство через разнообразие знакомых таксономических единиц – проектных, снабженческих, научно-исследовательских, коммунальных, издательских и т. д. Типическим образам и характерам, к работе с которыми Гайдая подталкивали со всех сторон, он если не противопоставлял, то сополагал множества, между членами которых распределял характерные действия и атрибуты. Скажем, в сцене, где воскресший Петухов является своим сотрудникам, работа советской конторы собирается, как пазл, из фрагментов:
Машинистка перестала работать, подняла голову. Пожилой сотрудник оторвался от арифмометра. Знакомая нам сотрудница-поэт удивленно смотрит. Молодая сотрудница так и осталась со счетами в руках. Члены пришедшей делегации застыли у двери. Секретарша берет со стола бумагу[120].
Критическая работа Гайдая, направленная на высвечивание и показ крупным планом материи советского бюрократизма, в чем-то сопоставима с работой Энн Столер, которая между архивными волокнами имперских документов обнаруживает присутствие колониальной власти[121]. Субстратом бюрократического господства в картине всякий раз выступает документ, в который вписаны и вокруг которого нарастают снежным комом канцеляризмы, деформации административной деятельности, гримасы, аффекты и моральные порядки администраторов, игры власти и бессилия. Описание этих ансамблей и фигураций в режиссерском сценарии тоньше, богаче и разнообразнее, чем в сценарии литературном. Каждая последующая сцена – порой буквально – выстраивается вокруг новой бумажной формы – заявления, справки, фельетона, паспорта, протокола, приказа, некролога, стенгазеты, жалобной книги, конспекта траурной речи, копии, выписки, ордера, талончика, истории болезни и т. д.
Так, сцена в домоуправлении начинается с крупного плана домовой книги – документа, в литературном сценарии отсутствовавшего:
Рука Петухова раскрывает домовую книгу. Петухов изучает книгу.
– Выписан, – размышляет он.
Голос Зазубрина:
– В связи со смертью.
– Это что же, заново прописываться надо, чтобы ты мою личность заверить мог? – обращается он.
– Зачем такая волокита, – протестует Зазубрин. – Что же я не знаю, что ты – Петухов? Ты только принеси справочку, что ты – живой, а выписку я тебе заготовлю.
– Правильно! – радостно подхватывает Петухов. – Справку из поликлиники нужно?
И он направляется к выходу:
– Молодец, Зазубрин! Тоже растешь!
– Учимся, Семен Данилыч, учимся… – почтительно и с некоторым ехидством говорит Зазубрин[122].
Вырезание эпизодов и отдельных фраз не только обедняло и упрощало сюжет – скажем, после ликвидации сцены в домоуправлении и истории с вселением семьи в квартиру Петухова главный герой сразу отправляется за справкой о жизни в поликлинику, – но и угрожало смеховой атмосфере фильма, сокращая дистанцию от картины Гайдая до безопасного госсмеха. Обращаясь к директору студии, режиссер вопрошал:
Вы говорили, Константин Петрович, что картина не антисоветская, но и не советская. Это все равно. Но никто кроме вас и Агеева не сказал, что картина антисоветская (Фролов – покажите ее в первом варианте, сейчас вы многое изменили). Чем больше мы ее вырезаем, тем она становится менее смешной. И картину надо или прикрывать… У нас была фраза: «Буду беспощадно понижать в должности или посылать на учебу». Мы вырезали «посылать на учебу». Стало не смешно. А почему это надо было вырезать?[123]
Вырезали потому, что киноначальство сочло эту и другие реплики неприемлемыми:
По поводу шляп прямо говорилось, что теперь все начальство в шляпах ходит. Показывался цветок невинности и говорилось, что нам это не годится. Дурака Фикусова за то, что он дурак, собирались посылать на учебу. В санатории какие-то толстопузые дураки (причем явно начальство) бегали по замкнутому кругу, как дрессированные животные[124].
Каждый из элементов ряда смущал представителя Главка по-своему: шляпы – типизацией начальства, бег по кругу – негативным характером этого обобщения, цветок невинности – сексуальным подтекстом, а шутливая угроза в адрес Фикусова – недопустимой амбивалентностью и гетерогенностью. Приравнивание понижения в должности к отправке на учебу, смешное в своем различии масштабов и качеств, воспринималось как угроза, поскольку расшатывало фиксированные значения официального дискурса и требовало от смеющегося метапозиции.