[16] по доброй воле…
Затем он заговорил на каком-то непонятном языке — то ли на иврите, то ли на идиш, Казарин в этом не разбирался. Больше старик на русский уже не переходил. Тогда Артем решил предпринять последнюю попытку. Возможно, родной язык вызовет у Лунца нечто вроде кратковременного просветления сознания, и он вспомнит о том, что с ним произошло.
Благополучно доставленный из местной синагоги бородатый ребе (ну, почти благополучно, если не считать того, что по дороге он обмочил свои брюки от страха — видимо, грешным делом подумал, что вновь начался недоброй памяти 1953 год и пресловутое дело врачей и прочих примкнувших к ним раввинов) был очень похож на Карла Маркса, портрет которого висел в приемной начальника угрозыска. Уяснив, что его не собираются тут же с ходу запихивать в пыточную камеру КГБ и вырывать с мясом пейсы, он мигом успокоился и взялся за дело. Ребе переводил монотонно и словно бы совершенно равнодушно, но Казарин чувствовал, как на его голове шевелятся волосы.
— …Нас впихнули столько, сколько можно было впихнуть. Даже не верится, как в таком маленьком пространстве может поместиться столько людей, — бормотал «Маркс». — Тех, кто не хотел входить, расстреливали или травили овчарками. Персоналу лагеря помогали нас убивать заключенные — в основном из числа педерастов. Их знаком отличия служил розовый винкель. Это те, которые попали за колючую проволоку после 1940 года. До сорокового их просто кастрировали и выпускали. А потом стали «лечить». Вшивали под кожу капсулу с лошадиной дозой гормонов. Затем предлагали «пациенту» сойтись с женщиной при свидетелях. Женщина, конечно, тоже была из числа заключенных. Если у «пациента» все получалось, его выпускали на свободу. Те, которые руководили операцией по нашему уничтожению, были из числа «неизлечимых», а потому отличались особенной злобой и зверствовали вовсю. Затем двери плотно закрыли и пустили «Циклон-Б»[17]. Если бы этого не было сделано, мы бы все равно задохнулись из-за отсутствия воздуха и из-за миазмов собственной немытой плоти. Ничего нельзя было изменить. Мы только кричали, а кто уже не мог кричать, тот стонал или судорожно всхлипывал. Некоторые читали по памяти «Видуй» или выкрикивали «Шма Исраел»[18]. Другие рвали на себе волосы, царапали лица и проклинали Бога…
Лунц зашелся в болезненном приступе кашля — будто и впрямь в его легкие попала изрядная порция газа. Откашлявшись, он продолжил — а ребе снова переводил:
— Более сильные карабкались на плечи слабых в надежде вдохнуть хоть глоток воздуха, который еще оставался под самым потолком «газен вагена». И над всем этим стоял пронзительный детский плач. О, этот плач!..
На этом месте выдержка изменила «Марксу», он запнулся, стащил с патлатой головы черную широкополую шляпу, извлек из кармана огромный клетчатый платок и промокнул лысину, которая оказалась покрыта мелкими бисеринками пота. Затем он овладел собой и продолжал переводить жуткие слова, сплошным потоком лившиеся из Лунца и прерываемые лишь приступами жесточайшего кашля:
— Постепенно голоса слабели, газ заполнял легкие. Умирая, мы не падали из-за сильной тесноты один на другого, а оставались стоять, пока из наших тел не образовалась одна огромная куча, достигавшая не менее двух метров в высоту. Матери застывали на полу в полусидячем положении: они до последнего момента старались спасти своих детей, поднимая их на руках вверх, выше, еще выше! Но и это не помогло. Некоторые из людей под воздействием «Циклона-Б» посинели, другие выглядели абсолютно свежими, как будто просто заснули. Но все были одинаково мертвы. Мы испытали самую ужасную боль, какая только возможна на свете. Вам, не бывшим там, этого не представить, а мне, увы, не объяснить. — «Карл Маркс» снова промокнул выпуклый, иссиня-бледный лоб. — Утром появилась зондеркоманда, которая также состояла из евреев. Она была поделена на четыре группы. Первая вошла в «газен ваген», надев на себя противогазы, и выбрасывала оттуда мертвые тела. Вторая оттаскивала трупы от дверей к рельсам, на которых стояли лоры — маленькие вагонетки без бортов. Третья группа грузила мертвецов в эти вагонетки. Они же тащили их до того места, где была вырыта огромная, широкая и глубокая яма. Туда все время подливали бензин, и адское пламя вырывалось из ямы, словно из преисподней. Там находилась четвертая группа. Эти сбрасывали трупы в огонь. Они горели, пока не превращались в золу. Наконец осталась лишь куча пепла и обгоревших костей. Люди, живые и теплые, превратились в серую пыль…
— Что это? Зачем он нам все это рассказывает? — не выдержал Артем, покосившись на угрюмо молчавшего Стрижака. — Это не может быть его личным опытом — ведь он-то сам выжил в лагере смерти! Что это за бред вообще? Где он был все это время? Что с ним произошло?!
— Зэ холокост, — прошелестели губы Лунца, а «Карл Маркс» ничего не стал переводить.
— Что? — переспросил Артем: слово ему было совершенно незнакомо.
— Это пожертвование через огонь[19], — печально пояснил раввин, не дожидаясь, когда вновь заговорит Лунц, для которого уже, судя по всему, не существовало ни этого кабинета, ни друзей, ни двух бородатых «Карлов Марксов», портретного и живого.
Все надолго замолчали — каждый думал о своем. А затем Лунц неожиданно нарушил молчание и ткнул пальцем в Артема и сказал по-русски:
— Одни заклали себя в качестве огненной жертвы, чтобы другие выжили и наказали палачей. Так всегда бывает в этом мире. На сей раз наказывать предстоит тебе, бюбеле, малыш. Не подведи…
Перед глазами Артема вспыхнули и мгновенно опали два язычка пламени. Сгорели глянцевые крылья невинной бабочки, на свою беду залетевшей в наши суровые широты из дальних краев. Бабочки по имени Лунц.
Глава 18Посылка для месье Казарина
Артем узнаёт о себе горькую правду; о которой он и раньше подозревал, вновь теряется в догадках по очень схожему поводу; наотрез отказывается пробовать изысканное французское блюдо и узнаёт, что ему приготовлен очередной подарок.
Всю ночь ему снился Андропов — в щегольском смокинге, но почему-то с пришитыми к его плечам погонами генерала госбезопасности. Генсек издевательски хихикал:
— Как говорил великий философ Марк Аврелий, весь мир — сортир, и все мы в нем какашки! И ты, Казарин, не лучше других. Уж себе-то признайся: ты даже эту шлюху брюхатую пригрел, чтоб покрасоваться перед самим собой, предстать этаким героем, нонконформистом, прущим в разрез с нормами социалистической морали! И убили ее из-за тебя! Ты виноват в гибели ее и ребенка! И Лунц тоже на твоей совести! Чем ты лучше этого твоего Занюхина?! Такое же говно, только сортир пониже, а вонь пожиже!..
Проснувшись, Казарин долго лежал, уставившись в облупившийся потолок своей комнатушки с многочисленными следами протечек, которыми его время от времени баловали соседи сверху. И осознание чудовищной правды того, что он услышал во сне, медленно проникало в его изуродованную душу ядовитым шипом отчаяния.
Старик умер наутро в привилегированной больнице МВД, куда увезла его «Скорая» накануне. Врачи даже толком не могли ответить почему: небольшой дырки в черепе, через которую в него попало немного соляной кислоты, было для этого явно недостаточно. Диагноз — сильное нервное истощение и острая пневмония — также мало что прояснял.
Тем временем по городу поползли вздорные слухи про восставшего из могилы узника концлагеря, который охотился на советских милиционеров и простых граждан, принимая их за фашистов, и перегрызал им глотки. Чем более бредовыми подробностями они обрастали по дороге, тем больше им верили.
«Дневников на войне я не вел. Но 1418 огненных дней и ночей не забыты», — вспомнился Артему крепкий зачин советского публициста из нашумевшей книги Брежнева «Малая земля», про которую даже школьники знали, что ее написал за генсека журналист Аграновский. Казарин тоже не вел на войне дневников — в Афгане как-то не до того было. Не вел он их и сейчас. Но все происходящее было самой настоящей войной — невидимой, но беспощадной, и он чувствовал это всем сердцем. Артем крутился, как несчастная белка, засунутая в динамомашину сумасшедшим естествоиспытателем, и никак не мог доискаться, что же произошло на самом деле с Лунцем после того, как он сошел с московского поезда на Светлопутинском железнодорожном вокзале. Стрижак позвонил Казарину прямо с платформы, куда он отправился по следам Лунца, и сообщил, что старика совершенно точно видели носильщики при выходе из экспресса. А вот куда он направился дальше — об этом не мог рассказать, кажется, никто — даже вокзальные бомжи были в полном неведении.
И, что совсем уж уму непостижимо, после этого звонка бесследно исчез и сам Стрижак!
От Нашатыря несло совсем не нашатырем, а засохшей блевотиной, крепчайшим перегаром и какой-то непонятной кислятинкой, которую обычно источает тело человека, если тот долгое время не моется. Чтобы иметь удовольствие вдохнуть этот прелестный букет ароматов, Казарину пришлось изрядно попотеть.
Бомж Нашатырь был легендой Светлопутинского железнодорожного вокзала. Этот человек-недочеловек, несмотря на непрезентабельную внешность, отличался великолепной памятью и наблюдательностью. Он знал всё и обо всех. Если Нашатырь чего-то не знал — значит, можно было быть уверенным, что этого не знает никто. Артему, имевшему светскую беседу с завсегдатаями привокзального кафе, не составило труда догадаться, что проныра Стрижак просто не мог пройти мимо столь колоритного персонажа. Однако, как Казарину пояснили те же вокзальные алкаши, Нашатыря нынешним утром «загребли менты». Не стрижаковские, конечно, а свои, вокзальные.
Сперва Артему повезло: начальником линейного отдела внутренних дел на транспорте оказался какой-то приятель Стрижака. Окая по-вологодски, майор, у которого даже фамилия была какая-то округлая — Окулов, сказал, что, конечно, Казарин может забирать кого хочет. Только пусть сбегает за бутылкой водки и шоколадкой — бабам в отдел.