Человек с той стороны — страница 9 из 29

Была еще одна ситуация, в которой мне приходилось обращаться к нему по имени, — когда он был пьян. В этом состоянии он вообще не понимал, что с ним происходит. У него было соглашение с мамой, что каждый воскресный вечер он может пойти в трактир и выпить от души. И я должен признать, что он выполнял это соглашение. Он, конечно, заглядывал в трактир и в будние дни, возвращаясь оттуда со слабым запахом водки, но в будние дни он никогда не напивался. В воскресенье с утра мы, как и все добрые поляки, шли в костел. Антон надевал парадный костюм, купленный за гроши у евреев в гетто, я надевал свой праздничный костюм, тоже купленный у евреев, а мама надевала одно из новых красивых платьев, которые он ей приносил, каждый раз клянясь, что это не еврейское. Но тут он врал. И я думаю, что мама тоже знала, что он врет. Потому что еврейскую одежду она решительно отказывалась надевать. Я думаю, из жалости. Может быть, ей представлялась в эту минуту та женщина из гетто, что еще недавно носила это платье, а теперь мертва. И поэтому Антон всякий раз клялся ей, что купил это платье в комиссионном магазине. А мама выглядела в этих платьях такой красивой, что ей хотелось ему верить.

Из костела мы шли обедать к дедушке и бабушке на Мостовую. И только после того, как мы возвращались оттуда, наш «примитив», как я его называл в ту пору, переодевался — ему было жаль портить нарядный костюм — и шел в трактир пана Корека. И если он не возвращался до комендантского часа, мама посылала меня привести его оттуда. С тех пор как в Варшаве был объявлен ночной комендантский час, это стало моей обязанностью. Каждый воскресный вечер, едва лишь темнело, мама начинала шагать по квартире, не находя себе места, и все время проверяла часы. Мне запрещалось покидать дом — на тот случай, если ему понадобится моя помощь. И если Антон не возвращался вовремя сам, я отправлялся за ним в трактир. Кстати говоря, мне и самому нравилось приходить туда в воскресенье вечером. Все выглядело совсем не так, как в будни. Что там происходит в будни, я хорошо знал, потому что подрабатывал у пана Корека — иногда официантом, иногда мойщиком посуды. Но я никогда не работал у него в воскресенье. На это мама не соглашалась. И не только из-за пьяных, но и из-за праздника.

Когда я приходил забирать отчима, он иногда еще понимал, что я говорю, и мне удавалось — правда, с помощью пана Корека — вытащить его наружу. Пан Корек знал мою маму еще до войны, даже до того, как она вышла замуж за Антона, и он всегда приходил мне на помощь. Все дальнейшее зависело от того, удавалось ли мне удержать отчима, чтобы он не упал на улице, и направить его именно в сторону дома, потому что он непременно норовил свернуть в другие улицы, в другие дома и во все двери, которые перед собой видел — или думал, что видит. И я должен был удерживать его, чтобы он не рухнул в какую-нибудь открытую дверь или же не раскровянил себе лицо, ударившись о стену там, где открытая дверь ему привиделась.

Но настоящая беда случалась в те вечера, когда я приходил забрать его, а он уже лежал под столом. В таких случаях пан Корек давал мне трехколесный велосипед с прицепленной к нему коляской, который он держал во дворе за трактиром. Я должен был только поклясться, что верну его назавтра утром, сразу же по окончании комендантского часа, то есть после пяти утра, — велосипед нужен был самому пану Кореку, чтобы привезти в трактир новый товар. Когда мы с ним укладывали Антона в коляску, пан Корек заботливо укрывал его одеялом, а я должен был поклясться также и в том, что буду беречь это одеяло как зеницу ока, позабочусь о том, чтобы Антон не испачкал его пьяной рвотой, и верну назавтра совершенно чистым. Это означало, что в понедельник мне приходилось вставать на рассвете, задолго до начала уроков. Именно над этим моим распорядком смеялись Вацек и Янек, когда встретили меня тогда на улице.

По правде сказать, я не знал, о чем просить Господа, — чтобы обнаружить его в трактире за столом или под столом. Когда он был совершенно пьян, пан Корек помогал мне уложить его в коляску, и дальше я уже управлялся сам. Куда хуже было, если Антон вроде бы мог идти, и мы с ним выходили и даже преодолевали какое-то расстояние вполне благополучно, а потом он вдруг падал. Иногда я успевал подхватить его, и тогда он продолжал идти. Но иногда мне не удавалось его удержать, и тогда он просто валился на землю, как бревно.

Трактир пана Корека находился не так уж далеко от нашего дома. Но все-таки какое-то расстояние нужно было пройти. И если он падал по пути, мне приходилось бегом возвращаться в трактир, брать велосипед, со всей скоростью ехать к тому месту, где я его оставил, и поднимать его в одиночку. И несколько раз случалось так, что, когда я возвращался, он лежал в канаве или же какие-нибудь шустрые мальчишки уже добрались до его карманов. А один или два раза я подъезжал как раз в ту минуту, когда полицейские собирались тащить его в отделение. В первый раз, когда я вернулся буквально в последнюю минуту, мне пришлось с ними спорить. Во второй раз они уже только стояли и ждали, пока я вернусь. И один из них даже пожалел меня: «Какой отец тебе попался, парень…» Мне хватило ума не указывать ему на его ошибку. Я думаю, полицейские передавали эту историю друг другу, потому что в следующий раз в том же месте патрулировали совсем незнакомые, кроме одного, которого я видел и предыдущим вечером, но и он ничего не стал объяснять своим напарникам — они сами сразу поняли, в чем дело, подождали, пока я вернусь на велосипеде, и помогли мне погрузить Антона в коляску, а один даже похлопал меня по плечу, как будто мы с ним друзья.

Эти полицейские работали на немцев, но Антон всегда их оправдывал. Он говорил, что у них нет выхода, это их заработок. Тем не менее после оккупации слово «полицейский» стало таким ненавистным в Польше, что их переименовали в «милиционеров».

Когда я наконец добирался домой, я свистел маме. Она спускалась, и мы вдвоем тащили Антона по ступенькам. Мама отказывалась просить помощи у нашего привратника Валенты. Это было ниже ее достоинства. Как-никак, а она все-таки была из семьи Реймонт, и ей было стыдно, что она должна тащить по лестнице какого-то «примитива», к тому же напившегося до потери сознания. Она предпочитала, чтобы он возвращался со мной «своим ходом», несмотря на те грубые песни, которые он при этом орал во весь голос. Я-то как раз эти его песни любил. Я не всегда всё понимал, но в них всегда употреблялись неприличные слова и всегда было что-то смешное — что-то настоящее и смешное. И когда он пел какую-нибудь из песен, которые мне особенно нравились, я обращался к нему по имени и просил:

— Ну, Антон, давай еще раз.

Или хлопал в ладоши и говорил:

— Давай еще одну такую.

Не помню, чтобы я стеснялся его так, как стеснялась мама. В конце концов, это не я вышел за него замуж. И потом, он не был моим отцом, и все соседи знали об этом. К тому же в пьяном виде он был куда симпатичней и часто смеялся. А обычно он бывал хмур и неулыбчив — кроме тех минут, когда рядом была мама. В пьяном виде он говорил со мной иногда так, как говорят со взрослым другом. Смеялся и шутил. Помню, как-то раз даже сказал что-то о маминой попке. Это было уже возле самого нашего дома, мама услышала, вышла и сказала, всплеснув руками:

— Боже мой, какой позор!


Глава 5. Пан Юзек


С того дня, как мама нашла у меня деньги и рассказала всю правду о моем отце, я изменил свой распорядок. В те понедельники, когда мне приходилось отвозить велосипед пану Кореку, я после этого не шатался, как прежде, по улицам, а шел в костел. И постепенно это превратилось у меня в привычку. Обычно я молился Деве Марии, потому что она была моей покровительницей. А зимой, в морозные дни, я оставался там до тех пор, пока холод не доползал до моих костей и не заставлял выйти наружу и поискать какое-нибудь теплое местечко, чтобы постоять там и погреть руки, пока откроются ворота школы.

Раза три, когда я вот так приходил в костел в понедельник утром, я заставал там того человека, который крестился наоборот. Уже на второй раз я заметил, что он не входит через главную дверь, как все, а появляется внезапно откуда-то сбоку и усаживается вдалеке от меня. Я решил подсмотреть за ним немного. Мне хотелось убедиться, что он действительно крестится не по-людски. Я нашел себе место, откуда мог одним глазом следить за боковым входом, а он, входя, не мог бы меня заметить. Ведь если он, как я предполагал, еврей, то не станет осенять себя крестом, если будет думать, что в костеле никого нет. И в конце концов я увидел, что он ведет себя именно так, как я ожидал. Я решил, что он, вероятно, скрывается у ксендза. Кстати, это был не наш ксендз. Я забыл сказать, что в эти понедельники я по утрам ходил в другой костел — не наш, а тот, что ближе к школе.

После нескольких таких проверок из засады я однажды поднялся с колен и пошел к двери в ту же минуту, как он появился. Я прошел мимо него и постарался хорошенько его рассмотреть. Этот человек не подходил под описание Вацека и Янека. Он не казался ни особенно бледным, ни испуганным. Уж скорее его можно было принять за приезжего, который по дороге заглянул в местный костел. На нем был светло-серый плащ, а в руках он держал серую шляпу. Его можно было принять за врача или инженера, если бы не молодость. До войны он сошел бы за студента. На беглый взгляд он мог бы даже сойти за ополяченного немца, то есть фольксдойча. Во всяком случае, евреем он не выглядел. Но что-то в его лице и в его взгляде было «слишком мягким», как называла это моя мама, и Вацек с Янеком, возможно, увязались бы за ним, чтобы проследить, куда он идет и что делает.

Я прошел мимо него и вышел на улицу. И уже выйдя, вдруг понял, что хотел бы, чтобы именно так выглядел мой отец: светлые глаза, прямой нос, высокие скулы и этот особый взгляд. Сегодня я понимаю, что эти черты, особенно прямой нос и тонкие губы, делали его лицо скорее славянским — симпатичным и выражающим доверие. Понимаю и то, что это лицо человека, который притворя