Не думаю, что Андропов был готов пойти так далеко по пути к здравому смыслу вопреки всем старым догмам, как это было сделано позднее в концепции нового политического мышления. Но необходимость в каких-то переменах, в каких-то сдвигах в нашей окостеневшей (в период, кстати, когда он был одним из тех, кто формировал политику) политической позиции Андропов ощущал. Несмотря на хорошие личные отношения с Устиновым, у Андропова вызывали известные сомнения, в частности, наши военные программы, позиция Министерства обороны в вопросах разоружения. Думаю, поживи он дольше, в наших позициях на переговорах по разоружению произошли бы перемены, хотя, возможно, не такие решительные, как в период перестройки. К некоторым военным деятелям он испытывал и известное политическое недоверие. К их числу относился Н.В. Огарков. Как-то в моем присутствии, разговаривая с кем-то по телефону, он назвал его «наполеончиком» (напомню, что вскоре, но уже после смерти Андропова тот был смещен с поста начальника Генерального штаба).
Что касается внутренних дел, то Андропов, как мне кажется, имел все же намерение добиваться решения ряда серьезных проблем в социально-политической сфере. Здесь он чувствовал себя увереннее, чем в экономике. Судя по беседам, а потом появились на этот счет и другие доказательства, он, в частности, считал необходимым развитие демократии (по тогдашним временам идеи, которые он высказывал, были смелыми, хотя сейчас показались бы очень скромными). Беспокоило его и состояние межнациональных отношений в стране – видимо, еще работая в КГБ, он лучше других знал, насколько оно опасно. Важной задачей Андропов также считал улучшение отношений руководства с интеллигенцией, восстановление доверия и налаживание взаимоуважительного сотрудничества. Эти планы, однако, только еще вынашивались. И шел этот процесс медленно, так как его отвлекала и чисто аппаратная «кухня», на него давили со всех сторон (и прежде всего справа), и он не всегда этому давлению мог, а может быть, и хотел противостоять.
Но это мне стало очевидно позже, уже после того, как закончилась большая ссора между мною и Юрием Владимировичем. Произошла она в конце декабря 1982 года. Причиной, а скорее поводом, послужила моя записка Андропову. Поскольку он мне ее в тот же день вернул с фельдъегерем, без предупреждения приехавшим домой (я был рад, что куда-то ушла жена, которую внезапное появление офицера КГБ расстроило бы – ей я о ссоре рассказал несколько лет спустя), сопроводив очень злым, фактически порывавшим многолетние товарищеские отношения ответом, я считаю себя вправе подробнее рассказать об этом эпизоде. О чем я писал Андропову? О том прежде всего, что представители творческой интеллигенции испытывают разочарование в связи с произошедшими уже при нем назначениями в Отделе культуры аппарата ЦК КПСС, а также в ряде издательств и редакций. «Параллельно, – писал я, – идет полоса снятия спектаклей в театрах, в том числе тех, что разрешались раньше (уже затронуты Театр сатиры, Театр Маяковского, не говоря уж о Театре на Таганке). Все это уже родило пословицу: «Вот тебе и Юрьев день». И далее я призывал Андропова «остановить активность некоторых товарищей, пока у Вас дойдут руки до этой сферы».
Второй вопрос из тех, что я поднял, – попытки вернуть в лоно классического, сталинского догматизма нашу экономическую науку.
Я сообщал, в частности, о «директивных» лекциях, с которыми в последнее время гастролировал по крупнейшим академическим институтам заведующий сектором экономических наук Отдела науки ЦК КПСС М.И. Волков. «Лейтмотивом этих поучений Волкова, – писал я Андропову, – было следующее: вся беда в том, что увлеклись конкретными исследованиями – хозяйственным механизмом, управлением и т. д., а надо заниматься главными категориями политэкономии, ее предметом и методом, общими законами, формами собственности и др. Везде как образец творчества и общественной полезности превозносилась экономическая дискуссия 1951 года и связанная с ней работа И.В. Сталина (по мнению настоящих экономистов – одна из самых неудачных и оторванных от жизни его работ). Вещал т. Волков и массу других нелепостей».
Весь дух лекции Волкова, по словам многих присутствовавших на них, был предельно догматичный и схоластичный. Выступления воспринимались как направленные против указаний о сближении экономической науки с практикой, помощи науки в решении наиболее острых и сложных экономических проблем. «В ИМЭМО и у Олега Богомолова есть записи этих выступлений – их Ваши помощники могут запросить, – писал я Андропову. – Гул в этой связи идет большой – люди, опять же, не понимают, куда идет поворот, и на сей раз не только деятели литературы и искусства, но и люди очень деловые. Гадают и насчет запланированного совещания – не задумано ли оно как дубина против многих ученых и закрепление догматических позиций. Словом, создается впечатление, что дело здесь делается вредное и нечестное».
Отвечая мне, Ю.В. Андропов обвинил меня в «удивительно бесцеремонном и необъективном» тоне, в «претензиях на поучения» и отсутствии объективности, заключив, что это – «не тот тон, в котором нам следует разговаривать с Вами» (меня удивило и насторожило, что впервые, наверное, с 1964 года он обратился ко мне на «вы»). Что касается существа поднятых мною вопросов, то он отверг все доводы о начавшемся зажиме в области культуры и не удосужился проверить факты о положении в нашей экономической науке.
«Я не знаю, что мог там «вещать» т. Волков, – писал мне он, – но даже если взять на веру то, что Вы об этом пишете, то оснований для паники нет. Надо поправить его там, где он ошибается, и все (и это писал мне искушенный политик, знавший субординацию, установленную между аппаратом ЦК и учеными! – Г. А.). Вы пишете, – продолжал он, – что «гул в этой связи идет большой – люди опять же не понимают, куда идет поворот… не задумано ли запланированное совещание как дубина». На каком основании такие выводы? Разве ЦК «избил» кого-нибудь за последнее время? Ну а кому делать нечего, могут гадать, как им заблагорассудится». Тоже несправедливо, думал я: кто-кто, а Юрий Владимирович знает, как ответственные работники аппарата ЦК могли ломать судьбы людей и даже целые направления науки.
Но самое для меня существенное было написано в конце: «Пишу все это к тому, чтобы Вы поняли, что Ваши подобные записки помощи мне не оказывают. Они бесфактурны, нервозны и, что самое главное, не позволяют делать правильные практические выводы».
Я это понял иначе. Не как попытку меня поправить – это я всегда готов был принять. А как своего рода «декларацию» о прекращении отношений, и, уж конечно, прежних отношений. Притом почему-то не устную (даже пусть по телефону), а «документально оформленную».
Это был разрыв, большая ссора. Меня она крайне огорчила. И удивила. Дело в том, что и тон моего письма, и сами поднятые вопросы ничем не отличались от наших обычных бесед и тех записок, которые я Юрию Владимировичу время от времени посылал. Более чем двадцатилетние отношения как-то расположили меня к тому, чтобы не обращать внимания на условности, писать то, что думаю, не особенно заботясь о форме. И никогда это не вызывало гнева. Перечитывая письма, я в тот вечер пришел к выводу, что могу себя упрекнуть лишь в двух вещах. Первая: излишне злой, хотя так не задумывал, получилась в контексте письма поговорка «вот тебе и Юрьев день», тем более что здесь упоминался спектакль «Борис Годунов», – Андропов мог подумать, что я имею в виду какие-то исторические параллели. И вторая: возможно, зря я выпустил из виду, что прежний Юрий Владимирович, став первым в партии и стране лидером, стал и несколько другим Юрием Владимировичем – во всяком случае, ожидал другого обхождения с собой. Хотя в это не хотелось верить, я считал его слишком крупным и умным человеком для того, чтобы власть вскружила ему голову и привела к такой неожиданной для меня открытой вспышке.
Тут же я позвонил А.Е. Бовину – единственному человеку, кому я мог оба письма показать и посоветоваться. Мы встретились на троллейбусной остановке на Кропоткинской. Шел дождь, и, прикрывая письма рукой, я их ему прочел при свете уличного фонаря. Бовин, тоже хорошо знавший Андропова, согласился со мною, что дело было не в самом моем письме, во всяком случае, не в одном моем письме, – Юрий Владимирович скорее использовал его как повод, чтобы осуществить что-то уже задуманное – «дистанцироваться», отодвинуть меня подальше. Согласился Бовин также с тем, что мне не надо ни извиняться, ни объясняться, ни пытаться уладить инцидент. Оставалось одно – принять и понять посланный сигнал: «Не путаться под ногами». Буквально через несколько дней по какому-то случаю аналогичное столкновение произошло у Андропова и с Бовиным, что утвердило меня во мнении: письмо было лишь поводом.
Но что же стало причиной? Я, естественно, не раз об этом думал. И все больше утверждался во мнении, что дело было в попытках некоторых представителей руководства, в частности Зимянина, Устинова, может быть, Черненко (не исключаю, что участвовали и люди из окружения Андропова), изолировать нового руководителя от тех контактов и связей, через которые он мог получать независимые, отличающиеся от официальных мнения и оценки. До меня доходило: был пущен слух, конечно же услужливо доведенный до Андропова, что некоторые люди, ранее работавшие с ним (включая меня), распространяются о своей давней дружбе с генеральным секретарем, пытаются нажить на этом политический капитал.
Конечно, остается открытым вопрос: как сам Юрий Владимирович, столько лет знавший нас, мог поверить этой чепухе? Ответ я вижу прежде всего в том, что у Андропова была слабость прислушиваться к сплетням. И даже иногда внимать им. А также не портить отношения со сплетниками, особенно если это люди высокопоставленные. Ну а второе – это болезнь. Андропов уже был тяжко болен, и это нередко сказывалось на его суждениях. В том, что болезнь сыграла свою роль и Андропов не полностью себя контролировал, меня убедили последующие события.