Человек Системы — страница 72 из 83

начавшие преодоление «венгерского синдрома», которым он долгое время страдал, а также, конечно, разрыв с тем, что во всем мире называли «доктриной Брежнева».

Андропов видел также, что перемены в Китае открывают возможность нормализации наших отношений. И сделал по этому поводу заявление в одной из своих первых в качестве Генерального секретаря речей.

Что касается США, Запада в целом, то он, конечно, был сторонником разрядки, улучшения отношений. Но у него были глубокие сомнения, что при администрации Рейгана на этом фланге удастся что-то сделать, — после бурной антисоветской  реакции администрации США на трагический инцидент с южнокорейским самолетом КАЛ-007 эти сомнения превратились в уверенность.

Не думаю, что Андропов был готов пойти так далеко по пути к здравому смыслу вопреки всем старым догмам, как это было сделано позднее в концепции нового политического мышления. Но необходимость в каких-то переменах, в каких-то сдвигах в нашей окостеневшей (в период, кстати, когда он был одним из тех, кто формировал политику) политической позиции Андропов ощущал. Несмотря на хорошие личные отношения с Устиновым, у Андропова вызывали известные сомнения, и частности, наши военные программы, позиция Министерства обороны в вопросах разоружения. Думаю, поживи он дольше, в наших позициях на переговорах по разоружению произошли бы перемены, хотя, возможно, не такие решительные, как в период перестройки. К некоторым военным деятелям он испытывал и известное политическое недоверие. К их числу относился Н.В.Огарков. Как-то в моем присутствии, разговаривая с кем-то по телефону, он назвал его «наполеончиком» (напомню, что вскоре, но уже после смерти Андропова тот был смещен с поста начальника Генерального штаба).

Что касается внутренних дел, то Андропов, как мне кажется, имел все же намерение добиваться решения ряда серьезных проблем в социально-политической сфере. Здесь он чувствовал себя увереннее, чем в экономике. Судя по беседам, а потом появились на этот счет и другие доказательства, он, в частности, считал необходимым развитие демократии (по тогдашним временам идеи, которые он высказывал, были смелыми, хотя сейчас показались бы очень скромными). Беспокоило его и состояние межнациональных отношений в стране — видимо, еще работая в КГБ, он лучше других знал, насколько оно опасно. Важной задачей Андропов также считал улучшение отношении руководства с интеллигенцией, восстановление доверия и налаживание  взаимоуважительного сотрудничества. Эти планы, однако, только еще вынашивались. И шел этот процесс медленно, так как его отвлекала и чисто аппаратная «кухня», на него давили со всех сторон (и прежде всего справа), и он не всегда этому давлению мог, а может быть, и хотел противостоять.

Но это мне стало очевидно позже, уже после того, как закончилась большая ссора между мною и Юрием Владимировичем. Произошла она в конце декабря 1982 года. Причиной, а скорее поводом, послужила моя записка Андропову. Поскольку он мне ее в тот же день вернул с фельдъегерем, без предупреждения приехавшим домой (я был рад, что куда-то ушла жена, которую внезапное появление офицера КГБ расстроило бы — ей я о ссоре рассказал несколько лет спустя), сопроводив очень злым, фактически порывавшим многолетние товарищеские отношения ответом, я считаю себя вправе подробнее рассказать об этом эпизоде. О чем я писал Андропову? О том прежде всего, что представители творческой интеллигенции испытывают разочарование в связи с происшедшими уже при нем назначениями в Отделе культуры аппарата ЦК КПСС, а также в ряде  издательств и редакций. «Параллельно, — писал я, — идет полоса снятия спектаклей в театрах, в том числе тех, что разрешались раньше (уже затронуты Театр сатиры, Театр Маяковского, не говоря уж о Театре на Таганке). Все это уже родило пословицу: «Вот тебе и Юрьев день». И далее я призывал Андропова «остановить активность некоторых товарищей, пока у Вас дойдут руки до этой сферы».

Второй вопрос из тех, что я поднял, — попытки вернуть в лоно классического, сталинского догматизма нашу экономическую науку.

Я сообщал, в частности, о «директивных» лекциях, с которыми в последнее время гастролировал по крупнейшим академическим  институтам заведующий сектором экономических наук Отдела науки ЦК КПСС М.И.Волков. «Лейтмотивом этих поучений Волкова, — писал я Андропову, — было следующее: вся беда в том, что увлеклись конкретными исследованиями — хозяйственным механизмом, управлением и т. д., а надо заниматься главными категориями политэкономии, ее предметом и методом, общими законами, формами  собственности и др. Везде как образец творчества и общественной полезности превозносилась экономическая дискуссия 1951 года и связанная с ней работа И.В.Сталина (по мнению настоящих экономистов — одна из самых неудачных и оторванных от жизни его работ). Вещал т. Волков и массу других нелепостей».

Весь дух лекции Волкова, по словам многих присутствовавших на них, был предельно догматичный и схоластичный. Выступления воспринимались как направленные против указаний о сближении экономической науки с практикой, помощи науки в решении наиболее острых и сложных экономических проблем. «В ИМЭМО и у Олега Богомолова есть записи этих выступлений — их Ваши помощники могут запросить, — писал я Андропову. — Гул в этой связи идет большой — люди, опять же, не понимают, куда идет поворот, и на сей раз не только деятели литературы и искусства, но и люди очень деловые. Гадают и насчет запланированного совещания — не задумано ли оно как дубина против многих ученых и закрепление догматическим позиции. Словом,  создается впечатление, что дело здесь делается вредное и нечестное».

Отвечая мне, Ю.В.Андропов обвинил меня в «удивительно бесцеремонном и необъективном» тоне, в «претензиях на поучения» и отсутствии объективности, заключив, что это — «не тот тон, в котором нам следует раз говаривать с Вами» (меня удивило и насторожило, что впервые, наверное, с 1964 года он обратился ко мне на «вы»). Что касается существа поднятых мною вопросов, то он отверг все доводы о начавшемся зажиме а области культуры и не удосужился проверить факты о положении в нашей экономической науке.

«Я не знаю, что мог там «вещать» т. Волков, — писал мне он, — но даже если взять на веру то, что Вы об этом пишете, то оснований для паники нет. Надо поправить его там, где он ошибается, и все (и это писал мне искушенный политик, знавший субординацию, установленную между аппаратом ЦК и учеными! — Г.А.). Вы пишете, — продолжал он, — что «гул в этой связи идет большой — люди опять же не понимают, куда идет поворот… не задумано ли запланированное Совещание как дубина». На каком основании такие выводы? Разве ЦК «избил» кого-нибудь за последнее время? Ну а кому делать нечего, могут гадать, как им заблагорассудится». Тоже несправедливо, думал я: кто-кто, а Юрий Владимирович знает, как ответственные работники аппарата ЦК могли ломать судьбы людей и даже целых направлений пауки.

Но самое для меня существенное было написано в конце: «Пишу все это к тому, чтобы Вы поняли, что Ваши подобные записки помощи мне не оказывают. Они бесфактурны, нервозны и, что самое главное, не позволяют делать правильные практические выводы».

Я это понял иначе. Не как попытку меня поправить — это я всегда готов был принять. А как своего рода «декларацию» о прекращении отношений и, уж конечно, прежних отношений. Притом почему-то не устную (даже пусть по телефону), а «документально оформленную».

Это был разрыв, большая ссора. Меня она крайне огорчила. И удивила. Дело в том, что и тон моего письма, и сами поднятые вопросы ничем не отличались от наших обычных бесед и тех записок, которые я Юрию Владимировичу время от времени посылал. Более чем  двадцатилетние отношения как-то расположили меня к тому, чтобы не обращать внимания на условности, писать то, что думаю, не особенно заботясь о форме. И никогда это не вызывало гнева. Перечитывая письма, я а тот вечер пришел к выводу; что могу себя упрекнуть лишь в двух вещах. Первая: излишне злой, хотя так не задумывал, получилась в контексте письма поговорка «вот тебе и Юрьев день», тем более что здесь упоминался спектакль «Борис Годунов», — Андропов мог подумать, что я имею в виду какие-то исторические параллели. И вторая: возможна зря я выпустил из виду, что прежний Юрий Владимирович, став первым в партии и стране лидером, стал и несколько другим Юрием Владимировичем — во всяком случае, ожидал другого обхождения с собой. Хотя в это не хотелось верить, я считал его слишком крупным и умным человеком для того, чтобы власть вскружила ему голову и привела к такой неожиданной для меня открытой вспышке.

Тут же я позвонил А.Е.Бовину— единственному человеку, кому я мог оба письма показать и посоветоваться. Мы встретились на троллейбусной остановке на Кропоткинской. Шел дождь, и, прикрывая письма рукой, я их ему прочел при свете уличного фонаря. Бовин, тоже хорошо знавший Андропова, согласился со мною, что дело было не в самом моем письме, во всяком случае, не в одном моем письме, — Юрии Владимирович, скорее, использовал его как повод, чтобы осуществить что-то уже задуманное — «дистанцироваться», отодвинуть меня подальше. Согласился Бовин также с тем, что мне не надо ни извиняться, ни объясняться, ни пытаться уладить инцидент. Оставалось одно — принять и понять посланный сигнал: «Не путаться под ногами». Буквально через несколько дней по какому-то случаю аналогичное столкновение произошло у Андропова и с Бовиным, что утвердило меня во мнении: письмо было лишь поводом.

Но что же стало причиной? Я, естественно, не раз об этом думал. И все больше утверждался во мнении, что дело было в попытках некоторых представителей руководства, в частности, Зимянина, Устинова, может быть, Черненко (не исключаю, что участвовали и люди из окружения Андропова), изолировать, нового руководителя от тех контактов и связей, через которые он мог получать независимые, отличающиеся от официальных мнения и оценки. До меня доходило: был пущен слух, конечно же, услужливо доведенный до Андропова, что некоторые люди, ранее работавшие с ним (включая меня), распространяются о своей давней дружбе с Генеральным секретарем, пытаются нажить на этом политический капитал.