Конечно, остается открытым вопрос: как сам Юрий Владимирович, столько лет знавший нас, мог поверить этой чепухе? Ответ я вижу прежде всего в том, что у Андропова была слабость прислушиваться к сплетням. И даже иногда внимать им. А также не портить отношения со сплетниками, особенно если это люди высокопоставленные. Ну а второе — это болезнь. Андропов уже был тяжко болен, и это нередко сказывалось на его суждениях. В том, что болезнь сыграла свою роль и Андропов не полностью себя контролировал, меня убедили последующие события.
В январе на каком-то приеме меня отозвал в сторону работник МИД СССР, мой хороший товарищ В.Суходрев. По его словам, сидящий с ним в одном кабинете сын М.В.Зимянина всем рассказывает, что Андропов «снял с Арбатова стружку» за то, что тот вмешивается в дела культуры и искусства, даже поссорился с ним. Ничем, кроме болезни Юрия Владимировича, я не мог объяснить такую его откровенность с М.В.Зимяниным, о котором он был нелестного мнения и не раз мне об этом говорил, и даже выразившееся в этой откровенности предательство. Чуть позже Андропов, поверив доносу, будто я что-то не то сказал о руководстве приезжавшим в Москву американцам, поручил поговорить со мной на эту тему своему преемнику в КГБ. И это, с учетом давних отношений и существовавшего доверия, я не мог объяснить не чем иным, как болезнью. В конце концов, даже получив донос, он просто мог спросить у меня о том, что происходило, — лично либо через любого из своих помощников, а не обязательно через председателя КГБ.
Шли месяцы. В мае 1983 года Андропов неожиданно мне позвонил, чтобы поздравить с шестидесятилетием. Хотя разговор был короткий, почти официальный, мне показалось, что у него все же скребут на душе кошки, как и у меня: я не мог не думать, что вот сейчас, когда, может быть, особенно нужны нормальные рабочие отношения с этим человеком, мы с ним в ссоре, дали себя поссорить…
Вскоре — в июле или в начале августа — состоялось примирение. М.С.Горбачев позвонил и сказал, чтобы я немедленно связался с Юрием Владимировичем. Я это сделал, и в тот же день состоялась встреча — теплая, глубоко меня тронувшая, хотя и не обошлось без горьких слов, сказанных друг другу. А за ней последовали другие, деловые. Болезнь несколько отпустила, и Андропов стал серьезно думать о следующих шагах — и во внешней, и во внутренней политике.
Во время одной из таких встреч он поручил мне подготовить записку к крупному (это было его выражение) разговору об отношениях и работе с интеллигенцией. В те же дни Бовин получил аналогичное задание по национальному вопросу. Не исключаю, что подобные задания были даны и другим. В общем, у этого человека мысль снова активно работала, притом в правильном направлении. Складывалось впечатление, что он все же отходит от первоначального замысла «малых дел», готовится поставить крупные, жизненно важные вопросы.
Вскоре я отправил ему заказанную им записку, некоторое время спустя он по телефону меня поблагодарил и сказал, что читал её, многое в ней ему показалось интересным и он надеется вскоре со мною ее обсудить, чтобы дать поставленным вопросам ход. Но это так и осталось одним из неосуществленных замыслов — вскоре Андропов снова заболел и уже к работе не вернулся…
После его смерти один из помощников, у которого хранилась личная рабочая папка Юрия Владимировича, записку мне вернул. Мне было интересно увидеть отчеркнутые им места — то, что привлекло особый интерес и, видимо, должно было пойти в работу.
Скорее всего, это были мысли, которые волновали и его, их он хотел так или иначе воплотить в политику. Отчеркнуты были, в частности, рассуждения о том, что в плане социально-политическом и моральном интеллигенция даже и сегодня, через шестьдесят шесть лет после революции, «когда уже не осталось того, что называли буржуазной интеллигенцией, все же трактуется как последняя, наименее органичная и важная среди всех трех основных социальных образований общества».
«Конечно же, — продолжал я, — при случае о ней — после рабочего класса и крестьянства — говорят что-то хорошее. Но говорят с известным снисхождением, похлопыванием по плечу, даже с оговорками. А в разговорах среди чиновников, «в своем кругу», «интеллигент» остается почти бранным словом». И далее шел снова отчеркнутый текст: «Не знаю, нужно ли и важно ли сейчас что-то делать с этой, так сказать, доктринальной стороной вопроса. Хотя можно было бы, не отказываясь от признания особой роли рабочего класса, все же напирать на полноправность, на одинаково неотъемлемую роль и функцию обоих классов и «прослойки», на то, что различия носят, скорее, исторический и философский, а сегодня — профессиональный характер, но не затрагивают политического и социального положения в обществе…» Отмечая, что вопрос может казаться не таким уж важным, удаленным от реальности, я писал: «Не думаю, например, что рабочий и крестьянин получают большое удовлетворение оттого, что их ставят в перечислениях впереди, послышнее о них говорят, подчеркивают, что их много в Советах…» И следующая фраза была снова отчеркнута Андроповым: «Противостояние, как мне кажется, идет сегодня но другому направлению — не рабочие и крестьяне, а часть чиновничества и бюрократии (особенно руководящая интеллигенцией) противопоставляет себя интеллигенции, говорит о ней снисходительно, а подчас даже и недоброжелательно. С ними рядом и те представители самой интеллигенции, которые свою профессиональную, а подчас и интеллектуальную слабость норовят компенсировать демагогией насчет близости к народу (особенно к деревне). Наверное, махаевщина не грозит рабочим и крестьянам, а стала, скорее, реальной болезнью обюрократившихся элементов аппарата».
Следующее отчеркнутое место относилось к «нововведению», автором которого был, насколько я знаю, Е.К.Лигачев, ставший при Андропове секретарем ЦК КПСС и ведавший организационно-партийной и кадровой работой: «Недавно было принято решение не принимать на работу в аппарат ЦК людей, не бывших ранее на освобожденной партийной работе. Это автоматически исключает из работы в аппарате ЦК специалистов-международников, ученых, журналистов, деятелей культуры и искусства, в конце концов, просто заслуживающих доверия хозяйственных руководителей, врачей и учителей. Утверждается, по сути, аппаратное сектантство. Учитывая, что из этого постановления сделают свои выводы республики и обкомы, партийный аппарат скоро будет состоять лишь из тех, кто с юных лет избрал чиновничью стезю и вознамерился «руководить», стать начальством, кто со студенчества или первых трудовых лет пошел в аппарат (сначала, как правило, РК комсомола) и рос в нем, двигаясь по ступенькам. Превращать работу в партийном аппарате в своего рода дворянства, как мне кажется, крайне опасно…Это более широкий вопрос, чем интеллигенция, но имеет отношение и к ней — думаю, в шестидесятых годах ничего плохого не произошло оттого, что наряду с повзрослевшими комсомольцами в международные и некоторые другие отделы пришли научные работники, журналисты, дипломаты. Может быть, стоило бы попробовать их, равно как отличившихся на работе, обладающих партийным складом мышления инженеров, экономистов, врачей и в других амплуа — скажем, секретаря иди заведующего отделом обкома, на ответственной хозяйственной работе и т. д.?»
Судя по отчеркнутым на полях местам, заинтересовал Андропова и ряд суждений насчет «отношений между творческой интеллигенцией и руководством».
Я начал с утвердившихся, так сказать, традиционных принципов и методов руководства культурой и искусством. Наследие здесь у нас, наверное, нелегкое, и в нем мы еще как следует не разобрались. Я имею в виду и теорию, начиная с таких важным принципов, как партийность литературы, социалистический реализм, свобода творчества и т. д. Спору нет, написано о них и других аналогичных вопросах немало, но написанное благословляло очень разную реальную политику, в том числе глубоко неверную, впоследствии осужденную… Еще важнее два более практических момента. Один — уточнение представлений о том, что в культуре и искусстве дальше политического и идейного руководства лучше не идти. А сами критерии политического контроля тоже, видимо, должны устанавливаться без перегибов.
И второй — методы руководства. Здесь должны использоваться методы убеждения. И применяться они должны уважительно (следовала тоже отчеркнутая сноска следующего содержания: «Один из негативных примеров — опубликованная летом в журнале «Смена» разухабистая статья историка Н.Н.Яковлева о личной жизни академика Сахарова и даже интимной жизни Боннэр»), квалифицированно, со знанием дела. Примыкает к этому вопрос о Главлите. Он не должен участвовать в партийном руководстве культурой и искусством. Его дело — не допускать выхода в свет контрреволюции, порнографии и выдачи государственных тайн. И все.
Отчеркнуты были и места, касавшиеся более конкретных аспектов отношений руководства и интеллигенции, в частности, о необходимости «диалога, налаживания (не для проработки, как делал Никита Сергеевич, и не для показухи, как часто делал его предшественник) нормального, систематического общения. И чтобы работало оно не как полупроводник, а в обоих направлениях. Руководство рассказывало бы цвету интеллигенции о тех проблемах, которые им важно знать, но вместе с тем внимательно и заинтересованно слушало бы и этих людей. И еще одно: у нас много талантов, но есть несколько безусловно великих деятелей культуры — таких, как Ч.Айтматов, С.Рихтер, Г.Товстоногов, Е.Мравинский. Их надо беречь и лелеять особо и не давать в обиду. Даже И.В. имел такой круг и сквозь пальцы смотрел на их грехи, а тем более — на доносы».
Вызвали у Андропова интерес и многие положения той части записки, где речь шла о больших проблемах так называемых массовых отрядов интеллигенции, прежде всего учителей и врачей, об их бедственном положении. Я писал (и он подчеркнул это место), что десять — пятнадцать процентов надбавки к зарплате здесь не помогут, надо готовить что-то более широкое и радикальное.
«Наверное, — писал