Человек среди песков — страница 17 из 32

Старик шумно втягивал в себя суп. Между супом и мясным блюдом мы говорили о погоде, о болотном крае. Речь о Калляже никогда не заходила, словно я свалился сюда прямо с небес. Затем подавали сыр. Закончив еду, старик складывал ножик.

— Ну что ж, пойду посмотрю скотину.

Он собирал со стола в ладонь крошки, бросал их в рот и выходил.

В дверном проеме появлялась мордочка Мойры. Затем потихоньку пробиралась она сама, за ней Изабель. Мойра снова сверкала босыми пятками. Она садилась напротив меня и закуривала сигарету. Наступала упоительная минута. Девушки забрасывали меня вопросами. Что я сегодня делал? А Дюрбен? А Элизабет? Похоже, утром она промчалась по деревне на машине. Гонит как бешеная. А сама просто красавица. А волосы какие! Куда это она мчалась на такой скорости? А волосы у нее крашеные? Часто ли я ее вижу? Какая она? Она их обворожила, особенно Изабель, которая мечтала быть блондинкой, с подведенными, как у Элизабет, глазами, в таких же платьях и драгоценностях. Я говорил им:

— Но ведь вы обе куда красивее!

Они удивленно пялились на меня, громко протестовали. Да я смеюсь над ними!

— Да нет же, нет! Давайте-ка лучше поговорим о вас, а не о Элизабет,

О них? Да о них нечего и говорить. Они не считали себя достойным предметом разговора — обыкновенные дикарки!

Но я настаивал:

— А что вы сегодня делали?

— Сегодня, — переспрашивала Мойра, — сегодня? Да вот…

И она вдруг становилась разговорчивой и рассказывала обо всем вперемежку. Поднялась сегодня на рассвете и, выйдя, увидела за домом несколько фламинго. Все утро она работала — резала тростник. А потом обедала: рыба, поджаренная на углях. После обеда ездили верхами с Изабель покупаться к морю. Потом вернулись в харчевню. Вот и все. Ничего больше и не было. Но я все расспрашивал. А сколько фламинго? Какую рыбу ели? Куда ездили купаться? На последний вопрос они не желали отвечать. Место очень красивое, но это — тайна. Надо хранить секрет о том, что любишь…

Я подметил в глазах Изабель вызов. И подумал о Калляже. И сразу упал с облаков. К тому же начинали сходиться картежники, и старуха визгливо жаловалась, что времени уже много и ей одной не справиться, нужна подмога. Изабель и Мойра поднимались. Передышка закончилась, я стоял в одиночестве у окна и смотрел, как пламенем заката охватывало тростниковые заросли. На меня вдруг накатывала тоска, и рассеять ее мог только сон.


Воротившись домой, я то и дело находил под дверью послание от Софи, нацарапанное на листочке, вырванном из школьной тетради, и читал его при свете луны:

«Я нашла маленького скорпиона, почти синего, и красивый розовый камень. Вот увидишь».

Или же:

«Я выпустила шесть улиток в твой сад, пометив ракушки красным крестом. Если найдешь хоть одну, положи в эту коробку».

Иногда ее записки наводили грусть:

«Птичка умерла, и я похоронила ее сегодня вечером…»

Порой это были стихи. Вот что я обнаружил на измятой пожелтевшей бумажке в одной из папок с делами Калляжа вместе с фотокарточкой самой Софи, жмурившейся от солнца: косички, слегка наклоненная головка и приличествующая обстоятельствам улыбка.

Вот ее стишок:

МЫШКА

Я нашла в саду мышку в три сантиметра, чин по чину.

Может, это и есть знаменитая мышь Аладдина?

А как же узнать, что это мышь Аладдина?

Но ведь я измерила ее чин по чину.

И какой же величины мышь Аладдина?

Моя мышка в три сантиметра все чин по чину.

На полях была изображена мышка ярко-лилового цвета. Помню, что все вместе произвело на меня огромное впечатление. Я восхищался Софи и находил у нее всевозможные таланты.

Перечитывая эти строки, я вижу теперь, уже много лет спустя, что мое увлечение Калляжем к этому времени поугасло. Странно, но сейчас меня трогает значительно больше то, что казалось тогда второстепенным: отдельные мгновения или места, лица, особенно женские, и личико девочки. Удивительная вещь память, ее не обманешь видимостью! Но в ту пору я еще не сознавал этого сдвига и отдавал Калляжу все свое время и большую часть дум. Я все еще был во власти того порыва, который с первых же дней оторвал меня от себя самого. Я восхищался Дюрбеном, я любил его. Склонившись над своими бумагами, я мечтал о прекрасном городе и людской верности. Но как только наступал вечер, я слышал зов иного голоса. И тогда я садился в машину и катил в болотный край.


Этот зов даже теперь, много лет спустя, столь же властный, сливается для меня с шорохом ветра в тростниках, с шелковым шелестом сотен и тысяч метелок, с отдаленным щебетом птиц, долетавшим с лагуны. Да, именно так: перед наступлением темноты по этой низине словно бы пробегала волна зыби, расходилась кругами, и казалось, это медленно подымается, расправляя хребет, какой-то зверь. Но за этим зовом природы я различал другой, более тайный зов, который молча бросали мне две молодые женщины, и, разумеется, неведомо для себя.

Я потихоньку влюблялся в них. В обеих без различия. Если у Изабель мне больше нравились голос, руки, посадка головы, то у Мойры — волосы, глаза, гибкость. У одной движения, у другой улыбка. У одной живость, у другой нежность. Но, честно говоря, я и не пытался отделить их одну от другой, и, если мне пришлось бы встречаться с ними по отдельности, я бы растерялся. Я знал к тому же, что они привязаны друг к другу и шага не могут ступить врозь. Словно два цвета, удивительно сочетавшихся и дополнявших друг друга: именно это сочетание и нравилось мне в них.

В Мойре, правда, была какая-то тайна — в ее волосах сфинкса, черном платье, молчаливых взорах. В конце концов я по крохам восстановил ее прошлое: она потеряла родителей в раннем детстве, училась в убогой школе, где дрожала от холода и молилась богу, потом перестала молиться совсем.

По окончании школы сразу же вышла замуж за здешнего рыбака, но он вскоре погиб в грозу от молнии. Вокруг нее было слишком много смертей, и кое-кто утверждал даже, что у нее дурной глаз, но мне ее глаза казались такими прекрасными, что я не хотел этому верить, а то, что ее окружала тень смерти, делало ее для меня еще трогательней.

Вы уже, наверное, кое о чем догадались. В тайниках души я предпочитал Мойру. Мечтал о ней чуть смелее, чем положено. Я повторял ее имя: Мойра. И видел лодчонки в устье реки, хижины из тростника, высоченных мавров в тюрбанах, а в густых болотных травах — взятых силой девушек с гневными и взволнованными лицами, собирающих разбросанную одежду, и приводящего себя в порядок усатого насильника. Иногда же я выдумывал любовную историю, о которых пишут в романах: глава пиратов, влюбленный в крестьяночку, уходит с разбитым сердцем в море, а быть может, как знать, бросает ради нее свое судно и укрывается в болотном краю. А вдруг то был королевский сын, и отсюда такое необычное имя, передающееся из поколения в поколение, и что-то королевское в ее осанке. Фантазия моя была неистощима, когда дело касалось Мойры, хотя в глубине души я не верил всем этим историям. Так я утолял жажду приключений, теперь, когда строительство Калляжа стало чем-то будничным и уже давно не давало простора мечтам.

По вечерам, когда старик оставался в лугах со своей скотиной, мне удавалось иногда поужинать с девушками.

— Мойра, почему ты ходишь босая?

— Потому что я люблю чувствовать под ногами землю, то она горячая, то холодная. Разве тебе не нравится трогать вещи руками? А мне нужно, чтобы под ногами была земля, ведь это одно и то же. Когда я хожу босая, мне кажется, я словно коза.

— Коза?

— Да.

— Дикая?

— Да, совсем дикая.

— И что ты любишь?

— Воду, землю, свободу.

— Как поется в песне.

— Да, как в песне! Ну а ты, почему ты строишь Калляж?

— Помолчи-ка лучше, дерзкая девчонка, — кричала старуха.

— И что будут делать в Калляже с такими дикими козами, как мы? Посадят на привязь, а?

Я объяснял, я защищал Калляж, но уже без прежней уверенности, и понимал, что доводы мои никого здесь не убедят.

Старуха качала головой.

— Ну, там видно будет. А как у вас дела? Продвигается строительство?

Я рассказывал о третьей пирамиде, которую уже начали возводить, о порте, о проспекте, о церкви. Рассказывал и о пачкунах, которые опять измалевали нам кран, и о новой стычке, происшедшей между рабочими с гор и из болотного края. Словом, слишком много о чем рассказывал. Старуха слушала меня и жевала кусок хлеба. Наконец я замолкал.

Мойра исподтишка поглядывала на меня и вздыхала. Но даже в ее вздохах, упреках мне чудилась нежность, что не оставляло меня равнодушным.

А Дюрбен, я чувствовал это, жил в состоянии непрерывной тревоги. Как только он получал почту из столицы, он запирался в своем кабинете и выходил оттуда с озабоченно-нахмуренным лбом. Но он молчал, а я не отваживался задавать ему вопросы, которые так и рвались у меня с языка.

Однажды утром он садится напротив меня и начинает:

— Мне надо поговорить с вами, Марк. У меня такое впечатление, будто против нас там, наверху, что-то затевается…

Увы, это не просто впечатление. Поначалу он думал, что то лишь бредни паникеров, но теперь, когда многое подтверждается, он уже не может не верить в эти слухи, еще подспудные, но распространяющиеся достаточно быстро. Теперь уже строят расчеты, действуют, плетут заговоры не столько против него самого, сколько против строительства Калляжа. К гарантиям, которые были ему даны, теперь начинают относиться как-то несерьезно. Утопия, идеализм — вот о чем идут разговорчики. А потом недолго и предложить внести «реалистические» изменения. И за всем этим скрываются банки, могущество и хитрость коих, как он видит сейчас, он недооценил. В данный момент он ничего больше сказать не может, но ему придется уехать. На месте будет виднее. Он все выяснит и начнет борьбу, если в том будет необходимость. На это потребуется всего несколько дней.